Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он увидел также себя с женой и дочерьми зимним вечером в гостиной, обшитой панелями мореного дуба, с оленьими рогами по стенам и мраморным черным камином, где горели, треща и осыпаясь жаром, поленья. И еще он увидел эту же гостиную с елкой в святую ночь, когда в доме пахнет гвоздикой, теплом и свежей хвоей, и многое другое, от чего не хотелось отрываться.

Так он сидел, смежив веки, в то время как сорок шесть музыкантов, закончив первую часть симфонии и примолкнув на миг, начали вторую — нежное, полное-тревожных предчувствий анданте.

Глаза их, глаза оркестрантов, казалось, привычно следят за взмахами дирижерской палочки и одновременно за нотами, поставленными на свежеоструганные пюпитры. Но видели эти глаза иное, — и каждый из сорока шести мог бы поклясться, что именно о том, что он видит, именно об этом рассказывает Бетховен.

О весенней дымке над Влтавой, о цветущих каштанах, о кривых переулках Салоник, пахнущих луком и розами. О виноградниках на южных склонах македонских холмов. О мокрых после вечернего дождя мостовых и серых крышах Парижа. О Дунае и Драве, о горбатых киевских улицах, о надднепровских парках в багряно-бронзовом пожаре опадающих листьев. И еще о других пожарах — о горящей Варшаве, о пылающих деревнях Словении. О детях, поджигающих бутылками танки, и о залитых, запечатанных гипсом ртах осужденных, чей последний безмолвный крик чем еще передашь, чем выразишь, если не этим вот вскриком струн и грозно сверкающей меди?

Так неслась к своей вершине симфония, и чем дальше, тем явственнее слышался далекий, торжествующий гром финала, и смуглокожему русскому виделось, что это он, именно он вздымает и гонит вперед гремящий вал, выжигающий навсегда с лица земли подлую жестокость и страх и все то, что мешает людям стать наконец людьми.

Но вот отгремели последние удары, и дирижерская палочка взлетела и опустилась последний раз, — обычная палочка, почти невесомый стерженек слоновой кости, отполированный и пожелтевший. Взлетели и опустились последний раз смычки, в последнем вскрике слилось воедино все — медь и дерево, любовь, ненависть, отчаяние и надежда. Стало тихо. Оркестранты сидели молча и неподвижно, опустив инструменты на колени. Молчали и три десятка чисто выбритых и добротно обмундированных существ, хорошо знающих, что такое дисциплина.

Они молчали: их начальник медленно возвращался издалека, из своего Фленсбурга, — пожалуй, слишком медленно. Он не мог ответить себе — когда, в какую минуту вдруг надвинулись дурные предчувствия и отчего ему показалось, что все уходит, кончается, рушится неуклонно, что он навсегда прощается с Фленсбургом, домом, семьей.

Прошло добрых десять, а может быть, двадцать секунд, пока он увидел — как бы сквозь неохотно рассеивающийся туман — тех, окаменело застывших на свежеоструганном помосте, держа инструменты на коленях. Чем грозили они ему, чем могли, чем смели грозить? И все же угроза была, он ее чувствовал, она не развеялась, она звучала и теперь в самой тишине, в тяжело нависшем молчании.

«Колдовство, — подумал он, отведя взгляд, — вот оно, извечное колдовство музыки…»

Но эта мысль не вернула ему спокойствия. Натянув перчатки, он поднялся, сзади коротко громыхнули стулья.

У выхода стоял обершарфюрер Нольде. Комендант поднес два пальца к низко надвинутому козырьку фуражки.

— Спасибо, Нольде, — сказал он, — все было чудесно.

— О, я очень рад, — сказал Нольде, пропуская начальника вперед и почтительно идя за ним. — Очень рад… — Ему хотелось сказать еще что-нибудь приятное. — Пожалуй, — вежливо кашлянув, проговорил он, — пожалуй, стоило бы сохранить оркестр на некоторое время, не правда ли?

Комендант остановился, достал из кармана портсигар. После ярко освещенного зала снаружи было темно, глаза с трудом приспосабливались. Он закурил. Вспышка зажигалки вновь ослепила его, он постоял, затягиваясь, пока не увидел отчетливо силуэты выстроенных шеренгами бараков и за ними печи с пирамидальными невысокими трубами, темными на темном небе.

Луч вертящегося прожектора с угловой вышки скользнул по чисто выбеленным стенам, по утрамбованной и чисто подметенной земле, по лицу капо Трицкана, стоявшего поодаль, держа по швам пухлые, набрякшие гнилой кровью ладони. «Ну и мерзкая рожа!..» — подумал комендант.

— Что ж, пожалуй, можно и сохранить, — сказал он раздумчиво вслух. — Хотя…

Он был неглуп, этот начальник, и ему, по совести, не хотелось делиться своими мыслями с обершарфюрером Нольде. Но он все же не смог сдержаться.

— …хотя, — продолжил он с усмешкой, — должен сказать вам, Нольде, что именно этих… именно их и следовало бы ликвидировать в первую очередь. Доброй ночи.

Обершарфюрер Нольде недоуменно поглядел ему вслед. Вот и пойми, чего хочет начальство!

Повернувшись к Трицкану, он приказал ему построить оркестрантов и покуда что отвести их в барак.

1961

ГЕРОЙ

1

Писатель Дмитрий Иванович Цыганков получил письмо.

— Маша! — позвал он, приотворив дверь своего кабинета. — Поди-ка сюда, Машук, дело есть.

Мария Макаровна, жена Цыганкова, вошла в кабинет.

— На-ка, почитай, вот любопытная штука, — сказал Цыганков, протягивая ей письмо.

Мария Макаровна взяла листок, поднесла его к глазам (она была близорука) и прочитала:

«Уважаемый тов. Цыганков! Пишет вам это письмо герой вашего рассказа Разведчики из книжки В боях за Родину некто Раколин Федор Степанович, а по книжке Толя Свечников. Вы может меня не помните, а я очень хорошо помню как вы к нам в часть приезжали, еще как раз бомбежка была а вы сидели у нас в землянке. У вас все очень хорошо описано точно по правде как было и мне лично ваша книжка очень понравилась, тем более я сам ее участник. И людей вы наших очень здорово подметили прямо как живые, всех узнать можно. Старшину Жупанова, он у вас по книжке Колосов потом как Днепр форсировали убило, а Захаров живой на заводе работает помощником мастера, а за других не знаю. Очень мне бы интересно было с вами поговорить и вспомнить про все а пока извините. С приветом Раколин Ф. С».

— Запятые твой герой расходует экономно, — сказала Мария Макаровна, опустив руку с листком.

— Ну вот, — сказал Цыганков. — У тебя всегда наготове холодная водица. Кто о чем, а ты о запятых…

— Ты чего, собственно, шумишь? — улыбнулась Мария Макаровна. — Лично я за грамотных героев, вот и все.

— И все? — переспросил Цыганков. — Больше ничего не можешь по этому поводу сказать?

— А ты чего, собственно, ждал от меня?

— Ну, знаешь!.. — Цыганков встал, прошелся по кабинету и, вернувшись к письменному столу, переставил с места на место пепельницу. — В конечном счете я вправе претендовать, чтобы жена писателя относилась к таким вещам по-писательски. Я получил не записку какую-нибудь и не приглашение на заседание, а письмо от человека, о котором писал, понимаешь?

— Господи, да что же тут исключительного? — пожала плечами Мария Макаровна. — Все получают. Теперь не только писателям, даже героям книг письма пишут. Пора бы привыкнуть. Ты, в конце концов, не мальчик, не начинающий, и такая восторженность тебе, право, не к лицу.

— Ну ладно, — примирительно сказал Цыганков. — Ты ведь знаешь, Машенька, как мне дорога эта книжка и все, что ее касается.

— Понимаю, — сказала Мария Макаровна. Ей надоело стоять, и она опустилась в кресло, запахнув полы халатика. — А помнишь ты этого… ну, как его, Рогожина, что ли?

— Раколин, — поправил Цыганков. — Конечно помню. Видишь ли, ты ведь знаешь, все это не просто списано с натуры, а, так сказать, обобщено… Вот старшину… как его, Жупанова, который у меня под фамилией Колосова выведен, убей, не помню. Но именно Раколина этого я помню очень хорошо.

Он сжал рукой подбородок и нахмурился, припоминая.

— Я к ним от армейской газеты ездил, перед самой Курской дугой. При мне как раз этот парень «языка» приволок. Да-а… Вот повидать бы его, а?..

35
{"b":"839707","o":1}