Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Веки его закрываются, он с усилием приподнимает их.

— Конечно, талант иметь надо… — бубнит он, засыпая. — Это само собой… Никому никогда не завидовал, деньги и все такое… А вот талант… да-а…

Через минуту похрапывание с присвистом несется из-под куста. Лежу, покусывая мундштук папиросы. От выпитой водки и плывущих в вышине облаков приятно кружится голова, и все, все, кроме огромного бело-синего неба, вдруг начинает удаляться, уходить куда-то, делается маленьким, ненастоящим, ненужным… Человек завидует мне, я — ему… Смешно и глупо… Так и лежать бы век, глядя, как они набегают, беззвучно сталкиваясь, исчезая и рождаясь вновь… Лежать и глядеть, и к черту жалкие попытки удержать, уловить, остановить…

Вот плывет снежный, с клубящимися парусами корабль, а вот уж нет его, он превратился в птицу. Огромное крыло ее коснулось солнца и, накалившись, испарилось. Затем появляется отара немыслимо белых овец, за овцами — двугорбое облако, настолько похожее на верблюда, что мне хочется немедленно разбудить симпатягу финансиста и показать ему это.

«Вот в том-то и беда, — усмехаюсь я. — Птицы, овцы, верблюды… Там, где нормальный человек видит попросту приятную синеву, ты, дурак, разыскиваешь полутона, оттенки. И мало того, тебе обязательно хочется навязать все это другим. Ты давно разучился наслаждаться искренне и бесхитростно. В музеях ты тайком угрызаешься завистью — тебе, видишь ли, хочется сделать лучше… В жару, истекая потом, ты безуспешно ловишь трепет нагретого воздуха, а после освежающего ливня, вместо того чтобы вздохнуть свободно, кряхтишь, глядя на мокрые асфальтовые тротуары, — ведь они голубые, а вовсе не серые. Голубые, с лимонными звездами налипших кленовых листьев…

А сейчас, вместо того чтобы поваляться в тени, ты встанешь и потащишься к этюднику, потому что тебе вдруг покажется, что ты ухватил самое главное: маленький, порыжевший на солнце стожок, стоящий чуть позади большого, оказывается, чем-то напомнил тебе теленка, пасущегося с матерью на зеленом лугу…»

И я действительно поднимаюсь и ухожу на цыпочках, провожаемый булькающим похрапыванием. Через часок слышу аппетитный зевок.

— Купаться будете?

— М-мм… погодя… — мычу я, болезненно щурясь и осыпая табачным пеплом палитру. — Купайтесь, купайтесь…

На этот раз — должно быть, из деликатности — он делает это тихо. Накупавшись и влезая мокрыми ногами в штаны, бубнит:

— Я, знаете, курортов не признаю… Милое дело деревня… Мы тут недалеко снимаем, в Софиевке. Каждый год… Хоть месяц, да мой… А вы и не спали?

— М-мм… нет, не спал…

Он вытряхивает песок из тапочек.

— Пойду, — покряхтывает он, обуваясь. — Обедать пора. Окрошечка у нас сегодня холодненькая… У меня жена, доложу я вам, мастер… За уши не оттянешь! Может, компанию составите, а? И сто грамм найдется…

— Н-нет, благодарю вас… — рассеянно бормочу, покусывая кончик кисти. — Спасибо, спасибо…

— Ну, как хотите. Как говорится, вольному воля… Желаю успеха…

Он приподнимает свою капроновую шляпу.

Через полчаса начинаю жалеть, что не задержал его, — пусть бы поглядел. Встав, отхожу на три-четыре шага, клоню голову вправо и влево, — кажется, получилось…

Положив кисти, закрываю этюдник, бегу купаться — с разгона, с видом покорителя стихии врезаюсь в воду, звучно отшлепываю саженки, ныряю, шумно отфыркиваюсь и, перевернувшись на спину, отдыхаю, не шевелясь, глядя вверх, на плывущие облака.

1957

КОНЦЕРТ

— Товарищи, кто на шефский концерт — прошу в автобус, — трижды повторил администратор Мышкин, быстро проходя по длинному полутемному коридору госэстрады и лавируя между топтавшимися здесь актерами.

— Аполлон Ефимыч, где стоит автобус? — окликнула его певица Славская, высокая, полногрудая женщина с гладко зачесанными темными волосами.

— Ах, боже мой, Елена Викторовна, где же может стоять автобус? — сказал Мышкин, взявшись за ручку пухлой, обитой коричневым дерматином двери с табличкой «Директор». — Вы всегда задаете странные вопросы. Конечно же во дворе. Идите устраивайтесь, а я сейчас…

Он исчез за стеганой дверью и минут через десять появился во дворе, держа в руке путевку и дуя на ходу на непросохшую директорскую подпись.

В автобусе, кроме певицы Славской, сидели уже силовые акробаты братья Чередниченко, скрипач Бенедиктов, жонглер и музыкальный эксцентрик Боб Картер, балетная пара — Лебедева и Крамской, а также пианистка Леденецкая — рыхлая молодая женщина с нездоровым цветом лица и в очках. Мастер художественного слова Павел Крымов прогуливался в стороне, заложив руки за спину.

— Все? — спросил Мышкин, заглянув в путевку и считая глазами сидящих в автобусе.

— Менелая Кузьмича еще нет, — сказал младший Чередниченко, кудрявый, светловолосый паренек лет восемнадцати — девятнадцати, с круглым лицом и смешливыми глазами.

— Он заболел, — сказал Мышкин. — Такая история, ангина, что ли… Придется уж вам, Павел Семеныч, вести концерт.

Павел Крымов, не говоря ни слова и не вынимая рук из-за спины, подошел и влез в автобус.

— Ну, Костя, все, поехали, — сказал Мышкин.

Костя, высокий человек лет пятидесяти, с густой проседью и сердитым красным лицом, копавшийся до того в моторе, закрыл капот и, вытирая руки тряпицей, обошел вокруг автобуса, постукивая носком ботинка по скатам.

— С такой резиной… — начал было он.

— Давай, давай, — сказал Мышкин. — Каждый раз одно и то же. И так опаздываем.

Костя пожал плечами, уселся за руль, и маленький автобус медленно выехал со двора, оставив после себя крепкий запах бензиновой гари.

Было около семи. По улицам густо шли машины. Дворники поливали тротуары. Накаленный асфальт дымился и высыхал на глазах. В автобусе было жарко. По шее у скрипача Бенедиктова, одетого в плотный черный костюм с шелковыми лацканами, текли струйки пота. Он чувствовал, как они стекают на спину и грудь, и старался сидеть так, чтобы не измять белую крахмальную манишку. Остальным тоже было жарко. Славская обмахивалась платочком. Братья Чередниченко, Крамской и Боб Картер сняли пиджаки, — они везли в чемоданчиках костюмы для выступления. А пианистка Леденецкая, которую укачивало даже в трамвае, сидела впереди и старалась не смотреть внутрь автобуса.

Один лишь Костя чувствовал себя хорошо в своей добела выцветшей гимнастерке с расстегнутым воротом. Проехав по центру, он свернул на бульвар, обсаженный тополями, и вскоре выехал на шоссе. По сторонам еще тянулись дома, но их становилось все меньше. В открытые окна автобуса ворвался слабый запах сосновой хвои. Промелькнули строящиеся корпуса рабочего поселка, запах хвои усилился, и все высунули головы наружу, чтобы глубже вдохнуть свежий и чистый воздух.

Лес начинался сразу за городом и тянулся далеко, насколько видел глаз, по сторонам маслянистого, до блеска укатанного шоссе. Высокие прямые сосны, серовато-коричневые внизу и медно-оранжевые у вершин, чередовались с густыми посадками темно-зеленого ельника. Актеры дышали вовсю.

— Хороший воздух — это все-таки вещь… — проговорил Мышкин.

Но ему никто не ответил. Никому не хотелось говорить. Хотелось сидеть вот так, высунув голову в окно, дышать, отходить от жары, ни о чем не думать.

Бенедиктов чувствовал, как просыхает тело, — под пиджаком и взмокшей манишкой гулял холодок. Славская перестала обмахиваться и мечтательно смотрела на освещенные предвечерним солнцем вершины деревьев. Навстречу промчались три полуторки, груженные морковью, огурцами и ярко-красными помидорами в решетчатых ящиках. Протарахтел мотоциклист, за спиной которого сидела девушка в голубом платье, с летящими назад рыжими волосами. Промелькнул черно-желтый дорожный указатель «Тульчино — 20 км.». Мышкин наклонился к Косте и спросил:

— Сколько еще?

— До развилки пятнадцать, а там еще по грейдеру километров десять с гаком, — ответил Костя.

Он полез левой рукой в карман гимнастерки за папиросой, — в это время сзади что-то оглушительно выстрелило, сразу же раздался второй выстрел, Костя вцепился обеими руками в баранку, автобус мотнуло вправо, затем влево, Славская вскрикнула: «Ах, боже мой!», а Костя сильно потянул на себя ручной тормоз и сказал:

98
{"b":"839707","o":1}