И вот — дурацкая щепетильность — из-за этих-то двух сотен я не заходил долго к Юрке, чтобы не ставить его в неловкое положение. Краем уха я слышал, что он нездоров, но не заходил, покуда не встретил как-то старика Белогорского.
На этот раз, как ни странно, старик был трезв. Седины его благородно свисали из-под шляпы вокруг бледного лица с печально приподнятыми бровями.
— Бывают такие момэнты, — сказал он, поздоровавшись, — когда я теряю веру в людей. Ты у Юрия давно был?
— Давненько, — сказал я.
— Бывают такие момэнты, — сказал старик Белогорский, — когда мне жить не хочется, глядя на все это…
И он рассказал, что Юрочка очень болен, и вот никто не заглянет, даже ночлежников как ветром сдуло, не появляются… А я, запинаясь, стал оправдываться и говорить, что вот, мол, жаль человека, загубившего ни за грош свой талант.
— Бывают такие момэнты, — сказал, послушав меня, старик Белогорский, — когда человеку надо, чтобы вокруг него всем было хорошо, и это, между прочим, тоже талант. И я еще, если хочешь, не знаю…
Тут он пошевелил пальцами, но слов больше не нашел и, махнув рукой, удалился. А я, задумавшись, пошел совсем не туда, куда намеревался пойти.
Остановился я у Юркиной двери. Тоня, постаревшая, открыв мне, улыбнулась. Зорька, вновь обросшая лохмами, тявкнула и завиляла своим обрубком. В первой комнате было пусто. Во второй лежал Юрочка.
— Здорово, старик! — заорал он, увидев меня. — Вот хорошо, что забрел!
Я сел, стараясь не глядеть на его живот, вздымающийся под простыней.
— Водянка, — похлопал он по этой колышущейся горе. — Ничего, выдюжим. Мне, брат, сейчас такие уколы делают, мечта… Тонюша! Тащи ему чаю! И за печеньем, может, сбегаешь, а? Дай папиросу, — прошептал он, когда она вышла, — курить помираю… Слышь, старик, у меня тут композиция придумана, пальчики оближешь. Достань-ка там карандаш и бумаги кусок…
У стены на мольберте стояла так и не законченная картина. Юрка, коротко и трудно дыша, набрасывал свою композицию. Но закончить ему не дали — пришла сестра делать укол.
— Сиди, сиди, — сказал он мне, спрятав недокуренную папиросу.
Сестра — молодая, стройная, с усиками и родинкой на смуглой щеке — приготовила шприц, подкатала Юрке рукав, окунула ватку в эфир и склонилась над ним. И я увидел, как он, поглядев, не вернулась ли Тоня, и подмигнув мне, обнял сестру и похлопал ее ниже талии свободной рукой.
— Больной! — сердито сказала она и малиново покраснела. — Как вам не стыдно!..
— Чудно́й, однако, у вас товарищ, — вздохнула она, когда я вышел, чтобы закрыть за ней дверь.
1958
ВЫСОКИЙ БЕРЕГ
Полчаса до вокзала в трамвае, час двадцать минут в вагоне электрички, а затем еще около полутора часов пешком, по солнцепеку, неся надетый через плечо этюдник, складной стул и большой парусиновый зонт.
И вот я сижу под этим зонтом на высоком берегу, мучительно щурюсь, сыплю пепел в краски и раздраженно грызу кончик кисти.
А шагах в двадцати от меня лежит и наслаждается жизнью человек, вероятно одних со мной лет, с отвисшим животом, жировыми наплывами на бедрах, седоватый, с загорелой коричневой лысиной и, кажется, очень довольный собой.
Явился он недавно. Проходя мимо, остановился, постоял сзади (тоже еще привычка — глядеть под руку!) и, поняв, как видно, что мне это неприятно, отошел — почему-то на цыпочках. Раздевшись в сторонке, он погладил себя по животу и, сплетя пальцы рук на затылке, задрав лицо и глядя в небо, потоптался взад и вперед вдоль воды — видимо, охлаждал подмышки. Затем он купался.
Приходилось ли вам наблюдать со стороны за купающимися? Есть люди, делающие это просто, без особых церемоний, — вошел в воду, окунулся, поплавал сколько Хотелось, вышел… А бывают типы, купающиеся так, будто им необходимо показать всему миру, какое это неслыханное наслаждение и какие они пловцы.
Они не входят в воду, а врезаются в нее с видом покорителя стихии, будь это даже какая-нибудь нестоящая куриная речушка. Плавают они, звучно вышлепывая саженки, лихо кладя на воду то одну, то другую щеку, то и дело отфыркиваются, часто ныряют, выставляя растопыренные ноги, а вынырнув, шумно прочищают нос и ложатся на спину, чтобы все видели, как они умеют лежать на воде без малейшего движения.
Вот так точно купался этот человек. А теперь он валяется на песке, прикрыв лицо своей капроновой шляпой (терпеть не могу эти шляпы-сита!), сдвинув до паха линялые трусы и удовлетворенно поглаживая и похлопывая себя по животу, а я должен страдать и терзаться сомнениями, пытаясь перенести на холст заречную луговину с двумя стогами сена, деревья, воду, небо, облака и все прочее. И так ведь всю жизнь!
Мысль эта грызет и подзуживает меня (тем более что этюд не ладится). В конце концов, захлопнув этюдник, я встаю, раздеваюсь и тоже, черт возьми, лезу в воду.
Купаться, что говорить, приятно, но я, во всяком случае, не считаю нужным заявлять об этом во всеуслышание. Окунувшись и поплавав, выхожу и растягиваюсь на песке, прикрыв глаза.
Так проходит десять, пятнадцать, двадцать минут, — лежу и молчу, греясь, покуда владелец капроновой шляпы не начинает шелестеть бумагой. Осторожно приоткрыв один глаз, вижу, как он, усевшись в тени кустов ивняка и скрестив ноги, разворачивает объемистый пакет с едой. Расстелив на траве газету, он достает из своих измятых полотняных штанов складной нож, нарезает солдатскими ломтями хлеб, колбасу, раскладывает помидоры, огурцы, зеленый лук, какие-то пирожки…
Не успеваю отвести взгляд, когда он вдруг поднимает голову:
— Может, присоединитесь?
Он делает гостеприимный жест в сторону сплошь заложенной харчами газеты.
— Спасибо, не хочется, — отвечаю я хмуро, хотя, по совести, мне очень даже хочется. Купанье и заманчивый вид чужой еды делают свое.
Владелец шляпы вздыхает:
— А может, это самое…
Перегнувшись с усилием, он достает из своих необъятных штанов алюминиевую помятую флягу, встряхивает ее, улыбаясь.
— …по маленькой, а? А то ведь одному скучно…
Он с обезоруживающим простодушием пожимает плечами. Поднявшись, достаю из кармана своих штанов бутерброды.
— Ну, вот и отлично, лады́…
Положив флягу, он энергично потирает руки.
Знакомы ли вам люди, непременно потирающие руки перед тем, как приступить к еде и выпивке? Любовь к этому занятию так и прет, так и сочится из них… Выполнив обязательную процедуру, владелец шляпы отвинчивает крышечку фляги, наполняет ее и протягивает мне.
— За неимением гербовой… По очереди придется, — произносит он. — Будьте здоровы…
Наполнив крышечку для себя, он приподнимает ее:
— Ваши успехи! Как говорится, за творчество…
Закусывает он, поминутно тыча лук в соль, аппетитно хрумтя и с полным ртом приговаривая:
— Помидорчик берите… А огурчики отчего же? М-мм… Ай-яй-яй!.. Пробуйте, не пожалеете. Малосольные. У меня их жена с перчиком, с чесночком… За уши не оттянешь. Что, неправда?
Огурцы действительно вкусны. Выпиваем еще, закусываем, снова выпиваем, покуда фляга не пустеет. Огорченно встряхнув ее над ухом, он завинчивает крышечку, свертывает газету. Я приношу папиросы.
— Спасибо, — он заслоняется ладонью. — Бросил… Двадцать четыре года коптил душу, а все же бросил… Чего и вам желаю…
Ткнув свернутую комком газету под куст, он устраивается в тени, покряхтывая и кладя под голову свернутую одежду.
— Врач у меня знакомый, тот так говорит: до сорока — кури, если уж хочешь, а после сорока — пей… Понемногу, конечно… — смеется он. — Гимнастика кровеносных сосудов… — Умостившись как следует, он продолжает: — А вам, при такой специальности… Просто грех…
Я усмехаюсь, с преувеличенной тщательностью стряхивая пепел. Помолчав и вздохнув, он говорит мечтательно-сонно, глядя в небо и поглаживая ставший тугим живот:
— Это ж одно удовольствие, красота одна, на свежем воздухе, на лоне, как говорится, природы… Где захотел, там и присел, вольная птица… Не то что мы, финансовые работники, каждый день одно и то же, одно и то же…