Вадик уклончиво промолчал.
— Оттуда Москву видно, вот чего, — сказал Сережка.
— Не хочу я с тобой водиться больше, — сказал на это Вадик.
— Подумаешь, очень надо. Тебя-то небось на шагающий не пустят.
— А вот и пустят.
Вадик отбежал и запустил в Сережку комок земли, но промахнулся.
— А вот и пустят, елки-иголки! — крикнул он, прячась за угол дома.
Вечером он сказал отцу:
— Сережка хвалится, что его на шагающий пустят, на самый верх, а меня нет.
— Ух ты, великое дело, — сказал отец. — А нестрашно тебе будет на самом на верху-то?
В воскресенье отец подъехал с утра на машине. Машина в будние дни бывала серая, и на ней можно было рисовать пальцем, а по воскресеньям с утра — коричневая, как шоколадная конфета, и рисовать на ней уже невозможно было. Пока отец пил чай, Вадик влез внутрь, сел на шоферское место и подержался за руль. Сережка, стоявший как раз у дома, сразу отвернулся и стал пулять вверх комками. Вадик нажал на белый кружок, машина загудела. Курица, подошедшая было, перепугалась и дала деру, растопырив крылья. Сережка же продолжал пулять как ни в чем не бывало. Отец, выйдя из дому, сказал ему:
— Может, и ты с нами поедешь?
— Не, — ответил Сережка, хотя видно было, что ему очень хочется. Он пульнул комком в курицу.
— Ну, гляди, — сказал отец. — А то, может, поедешь все-таки?
— Очень надо… — сказал Сережка, целясь в небо. — Мой папа инженер, он вас все равно не пустит.
— Ишь ты! — сказал отец Вадика.
Сережкин отец, в комбинезоне и в сдвинутой на затылок кепке, сидел возле шагающего на длиннющей серой трубе, когда они подъехали. Он курил папиросу и объяснял что-то монтажникам, щурясь от солнца.
— А я думал, начальство в воскресенье припожаловало, — сказал он, увидев их.
— Да нет, это я тут героя своего на экскурсию привез. Все наверх, на верхний мостик, просится, что с ним поделаешь.
— Так-так, — улыбнулся Сережкин отец и поглядел на Вадика. — А не страшно тебе?
Наверху действительно было страшно, там дух захватывало. Там сильно трещал на ветру выгоревший красный флаг. Он был вовсе не маленький, как раньше казалось Вадику. Он был сшит из трех полотнищ и страшно трещал и хлопал.
Поднимаясь по железным ступенькам, отец держал Вадика на левой руке, правой сам держался за перила. Наверху он поставил его на железный пол и громко сказал, чтобы перекричать флаг:
— Ну, теперь, брат, держись, а то сдует.
Вадик охотно попросился бы обратно, но вместе с ними поднялся и Сережкин отец. Вцепившись в перила, Вадик посмотрел вниз и спросил:
— А это что — Москва?
Отец не расслышал, флаг продолжал трещать и хлопать.
— Это что там такое — Москва? — переспросил погромче Вадик.
Отец с Сережкиным отцом рассмеялись. Они долго хохотали вдвоем.
— Это наш поселок, — сказал, посмеявшись, отец. — Ты что, не узнал?
Вадик, нахмурясь, поглядел в другую сторону. Там, еще дальше, виднелись совсем уж игрушечные дома и торчало много башенных кранов.
— А это что? — осторожно спросил он.
— А это Рудный, — сказал отец. — Там новый город строят.
— А Москва где же?
— Москва, брат, далеко. Отсюда не видно…
Отец вздохнул. Сережкин отец сказал:
— А вон тот рудник видишь? Там будем добывать железную руду.
Там, куда он показывал, тучей стояла пыль. В пыли виднелись сползающие в длинную яму и выползающие оттуда наверх автомашины-самосвалы, тоже будто игрушечные.
— Прошусь, прошусь на «МАЗ», — сказал, глядя туда, отец Вадика, — да Николай Фаддеич не отпускает.
— Это с легковой-то проситесь? — удивился Сережкин отец.
— А что в ней хорошего, в легковой? — сказал отец Вадика, спускаясь по лестнице. — «МАЗ» — это, я понимаю, машина, на ней работать можно. Чувствуешь, что машину в руках держишь, а не пустяковину какую-нибудь…
Когда они вернулись в поселок, то на улице, где клуб и школа, было полно народу с лопатами, копали какие-то ямки. Дома отец сказал матери.
— Все на субботнике, сходила б и ты. Неудобно ведь.
— У меня каждый день субботник, — сказала мать. Она мыла пол, подоткнув юбку.
— Видишь, — сказал отец, — зелень тебе подавай, деревья, а принять участие не хочешь.
Он рассердился и уехал, не евши. Вернувшись вечером, он сказал:
— Семьсот штук посадили сегодня.
Мать, стуча тарелками, сказала:
— Кажется, мог бы и оторваться на полчасика. Какой уж толк в этом обеде, не знаю. Грето-перегрето, жарено-пережарено.
— Ладно, — сказал отец, — авось не помру. Я там для Вадика одно деревце взял. Пойдем, что ли, посадим…
Вадик заворочался было, хотел сделать вид, что проснулся, да они уже вышли.
Назавтра он вскочил пораньше и выбежал. Деревце стояло прямо под окном. Оно было огорожено жердочками. Оно было ростом с Вадика, и на нем было много зеленых маленьких листьев. Листья были мокрые, и на них блестели капли. Земля под деревцем тоже была мокрая. Вадик обошел вокруг и потрогал мокрые листья. Тут из-за дома появился Сережка и стал делать вид, что целится в курицу. Вадик отдернул от листьев руку и отошел.
— И все-то ты врешь, — сказал он, отойдя. — Еще говорил, выше крыши…
Сережка, не отвечая, пульнул. Курица, закудахтав, дала деру.
Вернувшись в дом, Вадик поглядел в окно и спросил:
— А яблоки на нем расти будут?
— Это на тополе-то? — сказала мать.
— Будут, будут, — рассмеялся отец. Он посмотрел на часы, допил побыстрее чай и, надев кепку, пошел в гараж.
1958
ЛЕТНИЙ СЕЗОН
1
Приезд цирка в наш город был праздником прежде всего для музыкантов. Не знаю, что бы они делали, если б не летний сезон. Свадьбы и похороны с музыкой случаются, в конце концов, не так часто, а есть-пить человеку надо ежедневно, даже если он играет на таком до смешного малоизвестном инструменте, как английский рожок.
Один многодетный и тихий старичок чех, по фамилии Недобежал, играл у нас на этом инструменте. Посудите сами, что ему оставалось бы делать, если б не летний сезон. На свадьбы и похороны его не брали.
Правда, не очень-то охотно брали его и в цирк. Существовало мнение, что и здесь можно, с божьей помощью, обойтись без английского рожка. Но тут уж в дело вмешивался «посредрабис». Бывший актер Людвигов, человек с бугристым и напудренным лицом старого льва, заведовавший этим учреждением, корил суетливых оркестрантов понаторевшим в трагических монологах голосом.
— О людская черствость! — рокотал он, и воздух тесной посредрабисовской комнатенки дрожал от раскатов его колокольного баса. — И не совестно вам при советской власти так относиться к нуждающемуся коллеге?
— Па-азвольте, па-азвольте, — кипятился, заикаясь, тощий дирижер Нехамкес, узкое лицо которого на первый взгляд состояло из одного лишь разрисованного фиолетовыми жилками носа. — При чем тут советская власть, когда мне дают готовую партитуру и здесь совсем нету партии английского рожка? Может быть, я ее должен родить, эту партию?
— Роди́те! — гремел Людвигов. — На то вы артист! Артист! — повторял он, потрясая тростью, отличавшей его от всех прочих жителей нашего города. Это была какого-то редкого дерева трость с рукоятью из сморщенного оленьего рога и потемневшей серебряной табличкой, на которой была награвирована двадцатипятилетней давности надпись: «От почитателей таланта». С этой тростью Людвигов не расставался, она придавала его походке нечто такое, что заставляло не замечать заплаты на его начищенных полуботинках.
Действовала трость безотказно и на Нехамкеса. Вздохнув и выразительно подняв брови, он отправлялся домой и там, налиновав несколько страничек нотной бумаги, писал партию английского рожка, состоящую из двух отрывистых звуков в начале и конце, разделенных паузой продолжительностью в девяносто восемь тактов.
Покуда воспрянувшие духом оркестранты прилежно разучивали галопы, марши и полные истомы цирковые вальсы, плотники, заложив за уши огрызки карандашей, стучали топорами в городском саду. Тринадцать рядов врытых в землю скамей окружали будущую арену. Высокие, грубо отесанные столбы истекали под майским солнцем пахучей смолой. Цирк вырастал не по дням, а по часам среди цветущих каштанов и акаций. И вот наконец над свежеокрашенными известкой дощатыми стенами повисал конический мягкий купол «шапито́».