Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На вывеске этой, как и на всех других портновских вывесках нашего города, изображен в голубом овале бледный мужчина с тонкими усиками, в котелке, аккуратно отутюженных полосатых брюках, с тростью и зажатыми в руке перчатками. Должно быть, это те самые, лайковые…

Подумав об этом, убыстряю бег. Малеванка обрывается длинным глинистым оврагом. Какой-то дядька в надвинутой на глаза фуражке, стоя с телегой у самого края, сбрасывает вилами мусор. Он показывает мне угрюмо-серый забор, стоящий по ту сторону, на поросшем лопухом и репейником пустыре. Обегать кругом — слишком долго.

Скользя и срываясь, спускаюсь вниз. Тучи сине-зеленых мух гудят над вонючими грудами, — через все это надо пройти, стараясь не дышать, а затем еще взобраться по глинистым желтым уступам.

Наконец останавливаюсь перед воротами, стучу кулаком, прислушиваюсь. Шаги, ржавый скрип крючка… Половинка приотворяется, и я вижу огромного темнолицего бородача — того самого, что ходит с жердью.

— Чего тебе, хлопчик?

Глядя на его чугунные сапоги, выдавливаю:

— Насчет собаки я… Вчера забрали…

И протягиваю смятую трехрублевку.

Он берет ее толстыми негнущимися пальцами, должно быть теми самыми, что обдирали заживо. Я иду рядом с ним, стараясь не глядеть по сторонам. Здесь тоже запах, но не тот, что на свалке, а другой, какой-то очень уж скверно-приторный. Тяжелая ладонь бородатого ложится на мое плечо.

— Не журись, хлопчик, — басит гицель сверху. — Жива-здорова твоя собачка…

Подняв голову, встречаюсь с неожиданно добрыми, улыбающимися из-под мохнатых бровей глазами.

Остановясь у длинного сарая и сняв щеколду, он гостеприимно распахивает дверь — я невольно отшатываюсь. Там, за проволочной решеткой, делящей сарай на две части, собаки… Их, наверное, не меньше сотни, они ринулись с разноголосым стоном к свету, и вдруг где-то в сумраке, в глубине, раздается отчаянный, такой знакомый визг, и черно-белый лохматый комок вихрем летит, перебирая ногами по рыжим, серым, пегим собачьим спинам.

Бородач успевает приоткрыть дверцу, «полтора уха» пулей вылетает и, не коснувшись земли, повисает у меня на плечах. Шершавый язык слизывает с моих щек предательские капли; мы бежим не оглядываясь, забыв обо всем. Даже о тех, что остались там, за железной решеткой, в неволе у живодера с добрыми голубыми глазами.

1957

МОЙ СТАРЫЙ УЧИТЕЛЬ

У каждого, я думаю, нашлось бы что рассказать о своем старом учителе. Вот рассказ о моем.

Мой старый учитель был, что называется, чудак. В городе на него оглядывались. Он носил широкополую черную шляпу, бархатную блузу без пояса, с черным бантом у шеи, очень вытертую на локтях, и высокие коричневые ботинки. Собственно, это были вовсе не ботинки, а сапоги, но с крючками для шнурков, как на ботинках. Крючки были медные, их приходилось не меньше сорока пар на каждую ногу. В общем, с шляпой, блузой, бородкой и черным бантом было бы еще так-сяк, но на эти сапоги с крючками в нашем городе просто невозможно было не оглянуться.

Он жил на пустынной окраинной улице, где летом из щелей между лысыми булыжниками перла дикая трава, а зимой лежало столько снега, сколько, кажется, не выпадает и на Северном полюсе. За глухими заборами там сипели цепные собаки, а в окнах за кружевом занавесок виднелись бутыли с наливками в марлевых колпачках.

Туда, в это царство богомольных старух, колонистов-колбасников и бородатых пароконных ломовиков, я ходил по воскресеньям, неся под мышкой папку и мусоля в кармане серебряный полтинник.

Не знаю, помните ли вы эти новенькие, только что выпущенные полтинники, где кроме надписи «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был еще изображен кузнец, поднявший молот над наковальней? Что до меня, то я помню их очень хорошо. Полтинники эти были мое мучение.

До сих пор мне почему-то неловко давать ближнему деньги. Мне это кажется оскорбительным. Тогда мне это казалось попросту невыполнимым. Придя на первый урок и плохо видя от смущения, я незаметно положил монету на край стоявшей у двери этажерки. Злополучный полтинник тотчас брякнулся на пол и, описав на ребре крутую дугу, провалился в щель между половицами. Александр Григорьевич постоял над щелью, теребя бородку.

— М-да… — проговорил он, поглядев туда. — Ну что ж…

И взял у меня из-под мышки папку с надписью «Дело».

В папке было полно картинок, срисованных из «Нивы» и сочинений Луи Буссенара. Это были очень хорошо срисованные картинки, мать неоднократно показывала их соседям. Раскинув листки веером по полу, Александр Григорьевич поглядел на них с тем же выражением, с каким глядел в щель между половицами, а затем негромко позвал:

— Люцифер!

Черный как трубочист, зеленоглазый кот мягко спрыгнул с кучи бумаг и картонок, сваленных в углу, и, поставив торчком хвост, прошелся вокруг шнурованных сапог Александра Григорьевича.

— Ну-ка, Люцик, — сказал тот, — погляди, дружок, дадим юноше балл…

Кот еще раз прошелся, мурлыча и обметая хвостом сапоги-ботинки. Затем он тщательно обнюхал рисунки, помочился на них и принялся рвать когтями.

— Ну вот, — огорченно развел руками Александр Григорьевич. — Видишь… М-да…

Он взял кочережку, совок и отправил останки моих трудов в потрескивающую печь.

— А теперь слушай, — сказал он мне, оцепеневшему, и, больно надавив на плечо, усадил меня. — Твоя мать утверждает, что ты гений. Впрочем, это не оригинально, м-да… Забалуев — тот самый, с последней парты, стреляющий в потолок жеваной бумагой, он ведь тоже, кажется, гений, не правда ли? Его мать, по крайней мере, придерживается такого мнения…

Александр Григорьевич прищурился, щипля бородку. Я тосковал молча.

— Но это, впрочем, тоже неважно, — сказал он, наглядевшись на меня вволю. — Все вы не более чем готтентоты, краснозадые зулусы и поросячьи хвосты, м-да… И должен тебе признаться, что у меня нет решительно никакого желания возиться с вами и учить вас чему бы то ни было. Но, видишь ли (тут он потер большим пальцем о желтый указательный), существует на свете некая вещь, без которой окрестные туземцы отказываются давать мне сало, картошку и табак. Посему попрошу впредь не совать полтинники куда попало, а вручать их из рук в руки. Понял?

Я молча кивнул.

— А коли понял, давай начнем…

Он положил передо мной на угол стола полбуханки ржаного хлеба, пристроил сбоку нож, луковицу, сунул мне доску с прикнопленной четвертушкой александрийской бумаги и карандаш. Сам же взял прислоненную к стене виолончель с потертой талией, уселся в стороне и принялся играть.

В ту пору я не знал, что именно он там играет, а теперь знаю. Во время уроков он играл чаще всего «Времена года» Чайковского. Под эти дивные звуки я изнывал по воскресеньям, изображая то хлеб, лук и нож, то стакан, до половины налитый водой, то керосиновую лампу с закопченным стеклом или еще что-нибудь в этом роде. Дома же я отводил по вечерам душу, перерисовывал Шильонский замок и еще одну роскошную картинку — сцену морской Трафальгарской битвы.

Так, впрочем, продолжалось недолго. Вскоре Женька Забалуев надоумил меня, как поступать с полтинниками.

— Ты! — сказал он как-то, перехватив меня в воскресенье по пути на урок и возбужденно блуждая глазами. — Сегодня в кино «Люксе» «Акулы Нью-Йорка», понял? Два человека на один билет…

Один билет стоил тридцать копеек. На оставшийся двугривенный мы до тошноты наелись ирисок и выкурили по папиросе. «Акулы» были в четырех сериях, и дело, таким образом, длилось примерно месяц. Мучимый совестью, я за это время до такого совершенства оттушевал Шильонский замок, что привел в восторг всех соседей.

— Нет, это не ручная работа, — единодушно заявили они. — Это как будто напечатано в типографии.

— Мальчик делает большие успехи, — скромно проговорила мать. — У него очень хороший преподаватель. За урок мы платим полтинник, это, конечно, для нас дороговато, да что поделаешь, мальчик очень способный, надо его учить…

126
{"b":"839707","o":1}