Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он оглядел комнату. Все, что было раньше постылым, теперь ранило его, как отзвук другой, счастливой жизни, — и сырое пятно на стене, и позеленевшая медная кружка у рукомойника, и Поддубный, увешанный медалями.

И, оглядев это все, он опустил голову на руки и заплакал — впервые за много-много лет — обильными детскими слезами. Обо всем — и о Фене, и о своей обиде, и о том, что было в лесу, и о том, что еще будет.

Потом он пошел к рукомойнику и мылся, — вода в миске почернела от грязи. Теперь ему предстояло еще одно — увидеть Настеньку и сказать ей правду.

Он постучался к ним в квартиру. Его тревожно спросили: «Кто там?» Он сказал: «Свои».

Его впустила Настенька, а жена Ивана Емельяновича, Евдокия Петровна, стояла посреди комнаты с испуганным лицом, держа сплетенные руки перед собой.

— Заходите, дядь Яш, — сказала Настенька. — А папа где?

Жена Ивана Емельяновича хрустнула пальцами.

— А папа… это, как его… с войсками отступил, — поспешно сказал боцман. — Так, понимаете, вышло… — продолжал он, боясь остановиться.

— А вы как же? — спросила жена Ивана Емельяновича, все еще держа пальцы сплетенными.

— А такое, понимаете, вышло паскудство, — сказал боцман. — Я не успел. А моя Феня не знаете где? — поспешил он переменить тему.

— Она с эшелоном уехала, — сказала Настенька. — А мы из-за мамы не уехали, у нее ж сердце, куда ей одной, думали, может, папа заедут.

Боцман ничего не ответил. Он не в силах был больше лгать, но в это время жена Ивана Емельяновича сказала:

— Господи, чего ж это я стою, вы же, наверно, кушать хотите.

— Ничего, — сказал боцман.

Но Настенька уже тащила его за рукав к столу, а Евдокия Петровна стучала тарелками, наливая холодный борщ, грела картошку. И боцман ел и давился, и все-таки ел, потому что был очень голоден…

Он спал на своей постели, укрывшись семисезоном. Всю ночь его донимали сны. Снилась ему Феня, театр, Плюшкин с противогазом через плечо, Настенька, Иван Емельянович, а под конец приснилось, как на дороге грохочут танки и этот грохот душит его. Он проснулся. Вероятно, было уже поздно, — он так и не завел ходики, но солнце стояло высоко, и в комнате было душно. Он открыл окно. Был теплый и ясный день, из окна город казался таким же, каким был всегда. Так же громоздились дома на холмах, так же кудрявилась чуть тронутая желтизной зелень деревьев. Но каждый звук, доносившийся в открытое окно, напоминал о другом. Где-то далеко хлопнул винтовочный выстрел. По улице протарахтел мотоцикл. Донесся окрик — гортанный, резкий. Потом кто-то рассмеялся, и все затихло. Не слышно было трамваев, автомобильных гудков, козлиных мальчишеских голосов — всего, что составляло музыку города, привычную, и живую.

Боцман походил по комнате, накинул бушлат и вышел. Он вспомнил, что нет ключа и нечем запереть дверь, постоял немного, махнул рукой и сошел вниз. На улице было пусто, почти не видно было прохожих. Он пошел сам не зная куда, но шел он по исхоженной дороге — от дома к театру.

За углом его остановил патруль. Здоровенный солдат в серо-зеленой форме с черными обшлагами и с полукруглой бляхой на груди взял его двумя пальцами за единственную пуговицу с якорем, сохранившуюся на бушлате, и сказал, сильно нажимая на «о»:

— Матрозе?

Боцман молча, превозмогая сердцебиение, полез в задний карман и вытащил военный билет. Солдат повертел его и передал другому.

— Ha, zum Teufel… — сказал тот.

Он ткнул боцману билет и сильно ударил его по шее. Боцман пошел дальше, не помня себя от обиды и злости, но до самого театра его больше никто не останавливал. Он обошел театр вокруг, все двери были заперты. Оглянувшись, боцман подергал служебную дверь, потом прошел в скверик и сел на скамью. Припекало солнце. В остатках воды на дне фонтана плавали раскисшие бумажки и еще какой-то мусор. Боцман окинул взглядом здание театра, оно было чем-то похоже на заколоченный гроб. Он вспомнил, что люк в задней стене, служивший для подъема декораций, никогда не запирался. Оглянувшись еще раз, он поднялся и пошел туда. Взобрался по железным пожарным скобам до второго этажа, толкнул люк, подтянулся на руках и влез внутрь. Поспешно прикрыв за собой люк, он посидел в темноте, задыхаясь и ничего не видя. Но постепенно глаза приспособились, и он стал различать знакомые предметы — колосники, кулисы, пожарный щит с киркой и лопатой… Он поднялся и пошел на сцену. Слабый, сумеречный свет, проникавший со стороны актерского фойе, скользил по кулисам, по сваленным на полу кускам старых декораций. Яшка прошел через сцену к реквизиторской. Владения Плюшкина были открыты настежь, два рыцаря из «Богдана» так и стояли здесь, держа алебарды в железных руках, похожих на изогнутые водосточные трубы.

«Не взял, паразит», — подумал Яшка. Он вернулся на сцену, прошел вдоль занавеса, потрогал тяжелые складки, потом взялся за веревку и, налегая всем туловищем, потянул. В зрительном зале было совсем темно, еле виднелся первый ряд кресел, обитых красным плюшем. Боцман кашлянул, звук гулко отдался в пустоте, нарушая гнетущее молчание. Боцман кашлянул еще раз и тихо сказал:

— Люди, львы, орлы и куропатки… — Он прислушался, как гаснут звуки в темном провале зала. — Рогатые олени, гуси, сволочи! — проговорил он чуть погромче. — Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно…

Звуки погасли, и снова стало тихо, но все-таки это немного приободрило его. Он прошел по трапу в зал, а оттуда в фойе, все время покашливая. Здесь было светло. Он глянул в окно на пустую площадь и поднялся этажом выше.

Выставка была на месте. Он сразу подошел к щиту корифеев и посмотрел на свою фотографию. Подумав немного, содрал ее со щита, почти не повредив — только краешек чуть-чуть надорвался, — и сунул в карман бушлата. Потом нашел сцену субботника из «Шторма» и тоже содрал ее. Он походил немного около щитов, вздохнул и направился вниз, но сразу вернулся и принялся, дрожа от возбуждения, сдирать со щитов фотографии, афиши — все, что там было. Он складывал это посреди фойе на полу, а потом завернул все в большую афишу и взял с собой. Еще раз посмотрев на площадь из нижнего фойе — вокруг было пусто, он вернулся на сцену, закрыл занавес и вылез через люк, держась одной рукой за скобы, а другой придерживая сверток.

Дома он застал на столе чугунок и записку:

«Дядя Яша! А чего вы не пришли покушать, мама обижаются, они же вас просили. Кушайте, пожалуйста, на здоровье, а мы с мамой пошли до тети на Сенной, а завтра приходите обязательно. Настя».

Боцман вздохнул. Он стоя съел полчугунка холодного пшеничного супа, а потом взял сверток и спрятал его в шкаф.

В последующие две недели он почти не выходил из дому. Раза три он колол дрова для жены Ивана Емельяновича и, кроме того, носил им снизу воду. Настенька прибегала из города с застывшими глазами. Ее сообщения были одно чудовищнее другого. Всех евреев погнали на кладбище. На Пролетарской висят пять повешенных — босые, а на груди бумажки: «Партизан». На Сенном открыли магазин, написано: «Только для немцев». На Малеванке подстрелили ихнего офицера и взорвали склад, там всех выгоняют из домов. И еще, и еще, и еще.

Боцман с каждым днем мрачнел. Пшенный суп жены Ивана Емельяновича становился все жиже. Он больше не мог ходить к ним, но Настенька всякий раз прибегала и тащила его за рукав.

Он как-то вышел в город. Народу на улице стало побольше. Он не знал, куда пойти, и, как всегда, пошел к театру. Еще издали он заметил, что служебный ход открыт, и прибавил шагу, но войти побоялся. Он покружил около здания и увидел, как из театра вышел знакомый ему актер Чарский. Он был, как всегда, в модном пиджаке и галстуке бабочкой, как будто ничего не случилось. Яшка поспешил, чтобы попасться ему навстречу.

— А, Ошлепин, — сказал Чарский. — Так-таки не уехал?

— Нет, — сказал боцман.

— Что же ты тут делаешь?

— Так, ничего, — неопределенно ответил Яшка. — А вы как?

47
{"b":"839707","o":1}