Говоря о литературной критике, Грамши замечает:
«Эта критика должна слить воедино — со всем пылом пристрастия, пусть даже в форме сарказма, — борьбу за новую культуру, то есть за новый гуманизм, критику нравов, мнений и мировоззрений с эстетической или чисто художественной критикой».
«Можно ли говорить о приоритете содержания над формой? — спрашивает далее Грамши. И отвечает: — Можно говорить в следующем смысле: что произведение искусства есть процесс и что изменения в содержании являются также изменениями в форме; но «много легче» говорить о содержании, чем о форме, поскольку содержание может быть «резюмировано» логически».
Критика, идущая по такому облегченному пути, упрощает свою задачу, но не облегчает человеку путь к восприятию искусства во всей его художественной полноте. Не помогает ему полюбить искусство, понять его разумом и душой.
10
Надеюсь, читатель простит мне частые отступления, хотя, в сущности, здесь-то отступления нет. Ведь именно об этом я думал, выйдя из кинотеатра на людный проспект Руставели.
Была суббота; я купил свежие московские газеты и прошел в Сад коммунаров, чтобы посидеть там в холодке.
Сад коммунаров — один из старейших в Тбилиси, ему больше ста лет, он повидал многое. Здесь весной 1918 года меньшевики расстреляли из пулеметов митинг, созванный коммунистами. На месте расстрела стоит невысокий обелиск.
В саду есть еще несколько памятников; лучший из них, на мой взгляд, памятник Ладо Кецховели — энергично изваянная из желтого камня голова на простом темно-сером цоколе.
На скамьях под вековыми деревьями шумно беседуют пенсионеры, молчат влюбленные, притворно сердитые бабушки нянчат внуков. По дорожкам одни прохаживаются неторопливо, другие шагают быстро: это кратчайший и приятнейший — тенистый — путь с проспекта Руставели вниз, к улице Володарского.
Со стороны проспекта сад полуприкрыт невысоким зданием картинной галереи; теперь там развернута традиционная осенняя выставка.
В Тбилиси принят хороший обычай: все музеи, выставки открыты с одиннадцати часов утра до девяти вечера — немаловажное удобство для занятых днем. По вечерам гуляющие охотно заходят с проспекта в галерею.
Говорят, работы представлены тут второстепенные; все лучшее художники придерживают для республиканской выставки, она откроется к годовщине Октября.
Вероятно, так оно и есть, но даже по второстепенным работам видишь, что жизнь художника здесь не застаивается; может быть, это особенно ощутимо потому, что осенние выставки устраиваются без жюри. Впрочем, атмосфера поисков и соревнования ощутима и в залах Музея искусств, где существует достаточно строгий отбор.
На выставке представлены все поколения — от старейшин современной грузинской живописи Ладо Гудиашвили и Елены Ахвледиани до мастеров, родившихся в тридцатые и сороковые годы. Я отнял бы у читателя много времени, если бы стал перечислять увиденное здесь. Кое о чем все же скажу.
Из графических работ мне более всего пришлись по душе острохарактерные пастели Касрадзе «Тушинец» и «Тушинка» и еще большая сангина Георгия Очиаури «Портрет Важа Пшавела». Не знаю, какими источниками пользовался художник; я видел фотографию, где Важа сравнительно молод, благообразен, как будто ничем не приметен — аккуратно зачесан, борода подстрижена, чоха с газырями… Здесь — другое. Лицо с упавшими на лоб прядями седых волос, с вытекшим левым глазом и печальным, суровым взглядом правого как бы выступает из коричневатой мглы времен. Оно врезается в память как единственно вероятный облик пастуха-поэта из горной Пшавы.
Хотелось бы также рассказать о натюрморте двадцативосьмилетнего Размадзе — четыре крупные айвы на белом поле. Я говорю «хотелось бы», сознавая, как трудно рассказать о вещи, где намеренная простота сюжета кажется взятой именно для того, чтобы слышнее стала музыка живописи. Словами не передашь, как написано в натюрморте белое поле — белое и вовсе не белое, сотканное из тепла и света, — и как написаны плоды, весомые, плотные, желто-оранжевые с розовинкой, с зелеными и голубыми тенями.
Без восприятия таких вещей чувством невозможно по-настоящему любить живопись и понимать ее. В живописи надо любить ее дух и ее плоть. Правда, это дается не так-то просто; но велика ли цена легкой любви?
Пожалуй, тут можно бы и отвлечься от осенней тбилисской выставки, если б не еще одно: очень хорошие работы из области, называемой прикладным искусством.
Еще совсем недавно трудно было вообразить художественную выставку, где рядом с картинами или гравюрами были бы представлены кувшины, тарелки, ожерелья и даже броши для женских платьев. Теперь сама жизнь ломает перегородки, воздвигнутые между искусствами, и никто не удивляется, увидев среди пейзажей Карталинии или Сванетии, среди портретов или скульптур декоративную керамическую тарелку, мозаику из пластмассы или отличную чеканку по металлу, очень грузинскую и современную.
Друг Ладо Месхишвили, молодой архитектор Гиго, оказал мне большую услугу, сводив меня в керамическую мастерскую Академии художеств. Я провел там несколько интересных и полезных часов.
В хорошей керамике есть что-то от форм и линий человеческого тела. Ей передается тепло руки мастера. Жар обжига лишь закрепляет полученное.
В хорошей керамике нет двух до конца одинаковых вещей. Вещи, созданные рукой одного мастера, могут быть похожи, как братья или сестры, даже как близнецы; но и близнецов различают по какой-нибудь родинке, походке, характеру или манере говорить.
Ком глины, добытый в Кахетии или Имеретии, проходит сложный путь, прежде чем превратиться в легкий кувшинчик «чинчилу» или вазу, схожую очертаниями с греческой амфорой, гидрией или фиалой. Глину прежде всего промывают, разминают до пластичности теста и — как сто, тысячу или две тысячи лет назад — шлепают на гончарный круг.
В древнейшем гончарном искусстве мало что изменилось с веками. Разве что масштабы: никто теперь не станет лепить великанские, едва ли не в полтора человеческих роста, остродонные кувшины с проушинами. Один такой, возрастом около шести тысяч лет, я увидел на археологической выставке в Музее истории Грузии и решил было, что в нем — закопанном в землю — хранили в те правремена вино. Уж очень он был похож на винный кувшин с картины Пиросмани «Марани в лесу» («марани» — винохранилище).
Все же я усомнился: неужто грузинское виноделие так старо? Сидевший на стуле у входа в зал старичок рассеял мои сомнения.
— Конечно, — сказал он, — можете не сомневаться. Даже слово отсюда пошло, от нас. По-грузински с древних времен знаете как вино называлось? Гви́но, гви́но, — повторил он дважды, произнося «г» гортанью, как «гх». — А по-латыни? Ви́но. По-французски? Фин. По-русски — вино. Чувствуете?
Покончив с виноделием, он потащил меня к другой витрине, чтобы показать еще серебряный с накладным золотом кубок — чудо ювелирного мастерства, с филигранью, зернью и рельефными изображениями людей, быков и оленей.
— Посмотрите, имеете редкий случай, можете считать, что вам просто повезло. Второе тысячелетие до нашей эры, такого нигде не увидите, ручаюсь…
Он стал рассказывать, что нигде, кроме Грузии, в те времена такого не сделали бы, не умели еще, — но тут в зал вошли двое; старичок вдруг умолк на полуслове и отошел в сторону.
Один из вошедших оказался Александром Ивановичем Джавахишвили, научным руководителем археологического отдела музея. Второй был архитектор-художник Автандил Васильевич Варази, автор великолепного оформления выставки.
— Наверное, он вам говорил, что такого кубка нигде, кроме Грузии, в те времена не сделали бы? — вполголоса спросил Джавахишвили, глядя улыбающимися глазами вслед старичку.
Я подтвердил и осведомился для верности об огромном кувшине и происхождении слова «вино». Джавахишвили всплеснул руками, Варази рассмеялся.
— Ну что ты с ним сделаешь? — огорченно сказал Джавахишвили. — Говорили ведь ему, сколько раз говорили… Хочет, понимаете ли, чтобы все отсюда происходило. Из Грузии…