— Вервиль, — сказала она мне, как только я показался, — не подходи ко мне, или, лучше, убей меня. Ты сделаешь лучше, если убьешь меня, чем совершить надо мною насилие. Если у меня было достаточно сил, чтобы защищаться в первый раз, — их еще хватит, чтобы выцарапать тебе глаза, если я не смогу лишить тебя жизни. Это ли, — прибавила она, плача, — та сильная любовь, которую, ты говорил, испытываешь к моей сестре? О, как дорого мне стоит моя снисходительность к ее глупостям! И когда не делают того, что следует, справедливо страдают из-за того, чего более всего опасались!.. Но что ты задумался? — спросила она меня, увидев, что я удивлен. — Ты раскаиваешься в своих дурных поступках? Если это так, то я забуду все: ты молод, а я была слишком неосторожна, доверившись скромности человека твоих лет. Отведи меня назад к моему брату, умоляю тебя: сколь он ни свиреп, я его боюсь меньше, чем тебя, столь грубого или, скорее, смертельного врага нашего дома, который не удовлетворился тем, что обольстил девушку и хотел убить дворянина, а решился и на еще большее преступление.
Она сказала все это с большим пылом и стала так сильно плакать, что я никогда не видел такого горя. Признаюсь вам, я при этом окончательно потерял разум, уже и так пришедший в смущение; и если бы она сама не перестала говорить, я никогда бы не осмелился ее прервать: так я был удивлен той властностью, с которой она упрекала меня.
— Сударыня, — ответил я ей, — прежде всего я не Вервиль, а потом, осмеливаюсь уверить вас, что он неспособен на такой дурной поступок, на какой вы жалуетесь.
— Как! — вскричала она, — ты не Вервиль, разве я не видела, как ты бился с моим братом? разве к тебе не приходил на помощь какой-то господин? и разве не ты по моей просьбе привел меня сюда, где ты хотел совершить насилие, недостойное тебя и меня?
Она не могла говорить далее, потому что задыхалась От горя. Что касается меня, то я не был никогда в большем затруднении, ибо не мог понять, как она знала Вервиля и не знала его совсем. Я сказал ей, что ничего не знаю о насилии над ней и так как она — сестра господина Салданя, то я ее отведу, если она хочет, туда, где находится ее сестра.
Только что я кончил говорить, как вошли Вервиль и мадемуазель Салдань, которая хотела, чтобы ее непременно отвели к ее брату, — я не знаю, почему ей пришла на ум столь опасная фантазия. Сестры, как только увидели одна другую, бросились друг другу в объятия и стали плакать одна сильнее другой. Вервиль настоятельно просил их вернуться в мою комнату, представляя, как трудно будет заставить господина Салданя открыть им, потому что весь дом, конечно, находится в большой тревоге, помимо опасности, какой они будут подвергаться, попав в руки такого грубияна; что в его доме никто не может их открыть и что как только наступит день и можно будет узнать новости о Салдане, они предпримут все, что надо. Вервилю не стоило большого труда склонить их на то, чего он хотел: бедные девушки утешались уже тем, что были вместе. Мы поднялись в мою комнату, где, обсудив хорошо странные события, повергшие нас в печаль, с уверенностью заключили, как будто видели это, что насилие, которое учинили над мадемуазель Лери, неминуемо произведено Сен-Фаром; и Вервиль и я слишком хорошо знали, что он способен на еще худшее.
Мы ничуть не ошиблись в наших предположениях: Сен-Фар играл в том же доме, где проигрался Салдань, и, проходя мимо его сада вскоре после беспорядка, произведенного нами, он встретил слуг Салданя, и они рассказали ему, что произошло с их господином, и уверяли, чтобы оправдать трусость, из-за которой они его бросили, будто на него напало семь или восемь разбойников. Сен-Фар считал себя обязанным предложить ему свои услуги, как соседу, и не покидать, пока его не отнесут в комнату, по выходе из которой Сен-Фара мадемуазель Салдань просила его скрыть ее от гнева брата и пошла с ним, так же как ее сестра с нами. Он же хотел ее ввести в садовую залу, где мы находились, как я вам уже говорил; и если он боялся, чтобы не увидели его девицы, то мы боялись, чтобы он не увидел нашей, и так как случайно обе сестры находились одна возле другой, когда он входил и когда мы выходили, то я схватил рукой его барышню, в то время как он таким же образом ошибся и взял нашу, и так мы обменялись ими. Это тем более легко могло случиться, что я потушил свечу и что они были одеты одинаково и так растерялись, что не знали, что делать. Как только мы оставили его в зале и он увидел, что он один с красивой девушкой, и так как в нем был сильней инстинкт, чем рассудок, или, лучше говоря о нем по заслугам, он был настоящий скот, то захотел воспользоваться случаем, не подумав о последствиях, и непоправимо оскорбил знатную девушку, которая вручила ему себя, ища убежища. Его скотство было наказано по заслугам: мадемуазель Лери защищалась, как львица, кусала его, царапала и всего искровянила. После этого ему нечего было делать, как пойти и лечь спать, и он спал так спокойно, как будто не совершил никакого безрассудного поступка.
Вы, может быть, хотите знать, как мадемуазель Лери очутилась в саду, когда ее брат застал нас там, если она не приходила туда со своею сестрою? Это для меня было столь же непонятным, как и для вас; но я узнал от одной и от другой, что мадемуазель Лери сопровождала свою сестру в сад, чтобы не доверяться скромности служанки; и это именно с ней я беседовал под именем Маделон. Я уж не удивлялся более, что увидел столько ума в горничной; и мадемуазель Лери призналась, что после разговора со мною в саду нашла меня необычайно умным для слуги Вервиля, в котором она потом не обнаружила никакого ума и которого на следующий день она приняла за меня, — и всему этому крайне дивилась. С этого времени мы друг друга более чем уважали, и смею сказать, она была не менее довольна, нежели я, тому, что мы могли теперь любить друг друга с большим равенством и соответствием, чем если бы один из нас был слугой или служанкой.
День рассветал, а мы еще были вместе. Оставив наших барышень в моей комнате, где они могли заснуть, если бы захотели, мы с Вервилем стали думать о том, что нам надо делать. Что касается меня, не столь влюбленного, как Вервиль, то мне до смерти хотелось спать; но нельзя было оставить друга в столь затруднительных обстоятельствах. У меня был слуга столь же сообразительный, сколь Вервилев слуга был мало умен. Я наставил его, как мог, и послал разведать, что происходит у Салданя. Он с умом оправдал мое поручение и сообщил нам, что люди Салданя рассказывали, будто он сильно ранен разбойниками, а о сестрах говорят так мало, как будто бы их никогда и на свете не существовало, или потому, что он о них совершенно не беспокоится, или же потому, что он запретил своим людям говорить о них, чтобы заглушить слухи о вещах, которые для него были столь невыгодны.
— Вижу, — сказал мне Вервиль, — что тут без дуэли не обойдется.
— А может быть, и без убийства, — ответил я. И затем рассказал ему о том, что Салдань — тот самый человек, который хотел меня убить в Риме, что мы узнали друг друга и, прибавил я, что если он думает, будто бы я посягал на его жизнь, ибо это имело весьма похожий вид, то, конечно, и не заподозрит, что сестры его находятся в согласии с нами.
Я пошел рассказать бедным девушкам, о чем мы узнали, а Вервиль тем временем отправился разыскать Сен-Фара, чтобы узнать его чувства и проверить нашу догадку. Он увидел, что лицо его сильно исцарапано; но, задав ему несколько вопросов, Вервиль не выпытал ничего, кроме того, что, возвращаясь после игры, тот увидел, что калитка Салданьева сада открыта, весь дом в волнении, а его самого, раненного в руку, несут в комнату слуги.
— Вот несчастье! — сказал Вервиль. — Его сестры, наверное, сильно огорчены; обе они прекрасные девушки, — пойду их навестить.
— Какое мне дело? — ответил этот скот и засвистал, не отвечая более брату ни слова на все, что тот ему говорил.
Вервиль оставил его и вернулся в мою комнату, где я употреблял все свое красноречие, чтобы утешить наших печальных красавиц. Они отчаивались, не ожидая ничего, кроме невероятных жестокостей, от дикого нрава своего брата, без сомнения из всех людей самого большого раба своих страстей. Мой слуга пошел в ближайший трактир принести им покушать. И так продолжалось две недели, пока мы скрывали их в моей комнате, где, по счастью, они не были открыты, потому что она находилась на самом верху дома, и была удалена от других комнат. Они бы не имели ничего против пойти в какой-нибудь монастырь, но из-за досадного приключения, происшедшего с ними, имели большое основание опасаться, что не смогут выйти из монастыря, когда захотят, после того как пойдут туда добровольно.