Я понимал: эти слова — порыв души в минуту расставания, и он тоже это понимал. Неизвестно еще, как рассудит неверная судьба и где мы вскоре окажемся. Но оба мы чувствовали готовность в трудный час броситься на помощь друг другу. А это главное...
В Пульсойере меня встретило ослепительное мартовское солнце.
Эжени повисла на шее и укололась о звездочки на погонах.
— Ой, что это?
— Разрешите, мадам, представиться, — я галантно поклонился и щелкнул каблуками новых сапог. — Лейтенант Советской Армии Антон Щербак к вашим услугам!
— Какой ты красивый! — восторженно прошептала она. — Таким я тебя еще никогда не видела.
— Форма украшает мужчину. Ох эти женщины! Влюбляются не в офицера, а в его мундир.
Она приложила палец к губам:
— Не кричи, разбудишь детей. Еле успокоила.
— Прости, не знал, что они здесь. Можно взглянуть?
— Сначала разденься, товарищ офицер.
Эжени счастливо засмеялась и, взяв меня за руку, повела на цыпочках в детскую комнату. Мальчишки сопели в кроватке, разрумянившиеся, черноволосые, чмокали во сне пухлыми губами.
— Ого! — сказал я шепотом. — Скоро коней будут седлать. Кто здесь кто?
— Это Шарль, а вон тот Антуан. Крикливый...
— Намек на мои недостатки?
— Нет, на достоинства... Командир должен обладать зычным голосом. Между прочим, пора бы тебе и самому...
— Женя, я научусь различать их, дай только время, — взмолился я.
— Научишься? — Она вздохнула. — Надолго приехал?
— Да, родная, на целый день. И он весь впереди.
— Вот видишь — на день. Всего лишь на день.
Мы все так же на цыпочках вышли из спальни.
— И куда завтра?
— В Брюссель. Я теперь там работаю. Понимаешь, зачислили в штат советской военной миссии.
Она вдруг побледнела:
— Это конец.
— Что конец? Какой конец, Женя? О чем ты?
Эжени избегала моего взгляда.
— Я знала, что так будет. Рано или поздно это должно было случиться. — Она горько улыбнулась. — Человеку не дается счастье навсегда. Попользовался — передай другому. Иначе на всех не хватит.
— Да что с тобой, Женя? Я спешил поделиться радостью, а ты... Плохой сон приснился?
— Нет, сон был до сих пор, да я принимала его за действительность, — прерывающимся шепотом сказала она. — Впрочем, неправда, я понимала, что это сон, но боялась разрушить его. Он был слишком хороший.
— Родная моя, разве что-нибудь изменилось? Скажи мне — что?
Я целовал мою маленькую Эжени, а она плакала.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
1
После колхозного собрания расходились неохотно. Мужчины толпились у крыльца правления, обсуждая последние известия с фронта. Известия были приятные, советские войска готовились к штурму Берлина, никто не сомневался в падении фашистской столицы, прикидывали, сколько на это понадобится дней. В центре внимания были, естественно, недавние фронтовики.
— Разбогатели Сивачи на мужика, — сказала Кылына. — А то было куда ни глянь — баба, будто свет перевернулся.
Оттого, что конец войны не за горами — подумать только: наши у Берлина! — а завтра Первомайский праздник, и дела колхозные пошли на поправку, яровые посеяли, как раз перед дождями, да и озимые выдержали холода, Архип Бескоровайный не мог сегодня на собрании нахвалиться и для женщин не поскупился на доброе слово, назвав их фронтовичками, — на сердце было хорошо.
— Чего это твоя Катя избегает меня?
— А когда же ей? Около «хатэзэ» днюет и ночует. Обвели меня вдвоем вокруг пальца. Не женское это дело — трактор.
— Почему же не женское, Кыля? Нет такого дела, чтобы бабе не по силам. Себя вспомни. Откуда тебя Федор привез в Сивачи? Разве не ты ходила вместе с буденновцами в атаку? Сама рубила беляков! Это ли женское дело!
— Время было иное, — вздохнула Кылына. — Буря по земле катилась и меня подхватила.
Они шли домой скользкой после дождя улицей, минуя цветущие на подворьях сады. Кылына знала, почему дочка перестала наведываться к тетке Наде, молодым только кажется, что они умеют хранить тайны, может, и умеют, но не от матери. И плакала Катя не о голубях, которых Надежда подарила на счастье молодоженам Гаевым, на свадьбе вдруг подумалось ей, что хранит она верность человеку, которого, очень даже возможно, давно нет в живых, а тут еще голуби, единственное, что осталось от Антона, и свадьба, где все словно забыли, что вокруг столько горя, и прежде всего Надежда, возбужденная и красивая в танце, сама выглядела невестой, тоже забыв о своем сыне... Все, выходит, забыли... Обиделась на Надежду Катя.
— Кыля, дай руку.
— Зачем тебе моя рука? Гадать темно, да и гадалка из тебя неважная.
— Положи сюда. Слышишь?
— Надька, что за шутки?
— Какие шутки? Слышишь?
— Слышу-то, слышу, но... Не рехнулась ли ты? Как же это случилось?
— Как случилось... — повторила Надежда. — Не спеши причитать и плохого не думай. По доброй воле случилось... Люблю я его.
— Кого же?
— Ты не знаешь. Помнишь первую пургу? Приезжал он тогда... Пойдем, подруженька, в хату, исповедуюсь в своих грехах. Может, что присоветуешь, потому как одолевают меня сомнения, ох и мучаюсь!..
Кылына слушала об Андрее Цыганкове, о сомнениях Надежды в Карачаевке, как расставались на станции и как уже здесь, дома, когда недоставало сил, ходила она на Корнееву могилу, слушала звон железных роз, желая таким способом остановить позднюю любовь. А Цыганков не выдержал ее молчания, сам приехал — и вот...
— Я не жалею, Кыля, нет, я рада. Андрей такой... не знаю, как тебе и сказать. Его нельзя не любить.
У Кылыны по-девичьи заблестели глаза.
— Ох, Надька! Боюсь я за тебя! А потом что — рассорились? Ты здесь, он там.
— Не ссорились мы. Приспеет время — сама позову, так и ему сказала. Совесть гложет. От сына ни звука, а я в любовь ударилась... Имею ли право на счастье?
— Вот дура! Безбатченко в подоле?.. Лучше будет? И слава по селу о нашем женорге. Ты этого хочешь? — Кылына раскраснелась, руки в боки. — За гриву не удержалась, то нечего хвататься за хвост. А ну-ка садись, пиши при мне.
— Кыля!
— Не кылькай, пиши. Не думала, что ты такая скрытная. От кого таилась? От меня?
Накричавшись, Кылына притихла. Положив голову на мозолистые ладони, слушала, как скрипит перо. Надька... Кто бы мог подумать? Не зря говорят: в тихом омуте черти водятся. Любовь! Сладкое самозабвение... Вспомнилось, как в бою под Барвенковом закрыла собой Федора от выстрела беляка. Не думала о себе, только бы спасти его, любимого... К счастью, конь встал на дыбы и принял пулю на себя. Непостижимая это штука — любовь! Красивая и сильная. Ох, Надька! И тебя она скрутила.
— Написала? Давай сюда. Да не стану я читать, не бойся. Отнесу твои вздохи на почту.
— Сама отнесу утром.
— Ну да! Опущу — и душа моя успокоится. А теперь ложись спать и совесть эту свою под подушку. Дай червячку в душе волю — все яблоко продырявит.
2
Почти два месяца мотался Антон Щербак по Бельгии. Чем дальше продвигались союзные войска на территорию Германии, тем больше прибывало оттуда освобожденных из фашистского рабства «остарбайтеров» и военнопленных. Союзники отправляли их на запад — в Голландию, Бельгию, Северную Францию. Приходилось следить, чтобы никого не пропустили в списках по репатриации, выискивать одежду и питание, читать тысячи заявлений.
Случилось так, что, когда Антон вырвался наконец в Комбле-о-Пон, Довбыша и его товарищей там уже не оказалось, они отбыли в Остенде, а оттуда морем на Родину.
В Брюссель, на рю де Фанс, Щербак вернулся расстроенным.