— Как там Михаил, пишет?
Он слышал, что муж Каролины, карачаевский агроном, воюет на Ленинградском фронте, письма от него приходят не часто, но все же приходят.
— Кажется, вы не были знакомы?
Цыганков вышел на улицу.
Почему она так спросила?.. Может, не ладили между собой, черт им судья. Он мог не оглядываться: Каролина Иннокентьевна всегда смотрит ему вслед через окно.
Цыганкову вдруг стало жаль ее, молодую, красивую и, пожалуй, несчастную. А почему, собственно, несчастную? Телесами бог не обидел, с дипломом баба, работа хорошая, муж не забывает и на фронте... Чего еще по нашему времени надо? «Душа — не погреб», — сказал как-то Махтей. Интересный человек этот старик... А донбассовцев придется все же отпустить. Хотел как лучше — помогли бы убрать хлеб и домой уехали бы не с пустыми руками...
В конюшне позванивали уздечками лошади, где-то жалобно скрипел колодезный ворот. Сумерки были густые и синие, как вода в Тоболе.
Около хаты Манюшина, где жила Надежда Щербак, Цыганков сбавил шаг. Слабый свет падал сквозь стекла на узловатый ствол шелковицы.
Цыганков почувствовал себя вдруг ловким, бесшабашным юнцом, способным перемахнуть через забор и заглянуть в окно, чтобы увидеть Надежду, когда она сама с собой, не прячется от постороннего взгляда. Наедине человек раскован, сбрасывает с себя все наносное, как защитную маску, о которой и сам не подозревает. На него не давят условности, множество всяких условностей, порожденных жизнью, как примесь к чистоте, к первозданности. Разве не обстоятельства, не растерянность перед другими служат причиной поступкам, которых мы затем стыдимся?..
Так думал Андрей Цыганков, наблюдая, как бьются в стекло окон Надежды ночные бабочки...
Окна колхозного клуба были в резных наличниках и чем-то напоминали женские глаза, большие и лукавые, как у Стефки. Постарался Станислав...
В распахнутых настежь дверях пыхтели папиросками пареньки, приставая к разгоряченным от танцев девушкам. Разговаривали ломкими басами, а смеялись тоненько, по-детски.
«Эх вы, мужички мои, — подумал растроганно Цыганков. — Придется и вас, желторотых, сажать на косилки. Наковал уже вам, недомеркам, дед Махтей вилы каждому на вырост».
Цыганков пришел домой, в свою одинокую квартиру, и, прежде чем зажечь лампу, включил радио. Передавали сообщение о жестоких танковых боях на Курской дуге. И сразу же все, чем он жил весь этот день, утратило свое значение, отошло в сторону.
Слова диктора ложились на душу сурово и тяжело, как свинец, слова эти выстраивались в батальоны и полки, шли в атаку и залегали в окопах, взрывались бомбами. Огненная трасса протянулась от Карачаевки к невидимой ему Прохоровке, стреляла из его глаз. В широком поле трещали железные косилки, крутились хедеры и колесики, ненасытно вжикали косы. И здесь и там — страда людская. Цыганков увидел ее. И ужаснулся...
2
Двое суток, которые Щербак провалялся без памяти, будто отрезанный кусок его жизни. У него было такое ощущение, словно он отстал на марше, а теперь бежал вдогонку, чтобы снова занять свое место в ряду.
Он лежал на скрипучих нарах и прислушивался к птичьему гомону за окном. Рана в бедре уже не жгла, но о том, чтобы ступить на ногу, нечего было и думать.
Часовые не заходили в инструменталку. Мишустин ее сначала торжественно объявил госпиталем, но затем спустился на ступеньку ниже и переименовал в лазарет.
Антона удивляло его умение незаметно создавать уют. Он был какой-то домашний, этот Мишустин, мягкий, покладистый, как женщина. Не суетился, не торопился, а везде успевал. В кастрюлях булькало, на сковородках шипело и, казалось, без всякого его вмешательства, даже обеды, которыми он кормил Щербака, были отнюдь не походного толка, содержали в себе невесть где добытые приправы. Мишустин сиял, наблюдая, как Щербак подчищает тарелки, да все твердил о том, что главное — это чтобы раненый ел с аппетитом, с настроением, и тогда его не подточит никакая хворь, душа человека сама знает, чего телу недостает в данный момент для исцеления... Пища лечит не меньше, чем таблетки. Такое дело...
Щербак улыбался, уничтожая баранину с чесноком, и если бы ему сказали, что это не чеснок, а какие-то журавлиные клубни, что водятся в зарослях высокогорного болота, он бы ни за что не поверил. Он не знал, что до войны Мишустин был охотником, известные ученые из Новосибирска, приезжавшие изучать флору и фауну Алтая, здоровались с Иваном Семеновичем за руку и называли его консультантом.
В дверь просунулось рыжее, в веснушках лицо Савдунина.
— Бонжур, товарищ лейтенант! А говоря по-нашему: сами здравствуйте и мне солнца не застите!
Они обнялись.
— Руки небось не ополоснул, — проворчал Мишустин. — У человека рана.
— Вот те на! — воскликнул Савдунин. — Микробы на рыжих не водятся. Дохтур, а не знаешь!
— Да ну вас к дьяволу! — засмеялся Антон. — Сцепились уже... Рассказывай, Андрей. Где был? Что слышал?
Савдунин почесал затылок.
— Не сразу и ответишь на такой вопрос... Вспоминается разговор с женой. «Где был?» — «На базаре». — «Почему так долго?» — «Новости слушал». — «О чем же там говорили?» — «Да я далеко стоял...» Ой, дохтур, меня бьют!..
— Твой бы язык да к церковному колоколу, вместо колотушки. — Мишустин в сердцах сплюнул и вышел.
— Может, хватит? — сказал Антон.
— Хватит, товарищ лейтенант, хватит. — Савдунин с хрустом потянулся. — Эх, закурим, чтобы дома не грустили?.. Не гневайся, раньше не мог заглянуть. Работы по горло... Бараки сколачиваем, люди каждый день прибывают...
Щербак слушал с жадностью, посетовал:
— А я тут пролежни наживаю....
— Не табак, а трава, — сказал сморщившись Савдунин и выбросил окурок в полуоткрытое окно. — Махорочки бы нашей сейчас, а? Чтоб и в горле заскребло... А егерей из Ломбардии не предвидится. Не доехали! Командир сказал, что где-то по дороге перехватили их маки[28] и оставили мокрое место...
— Чертушка ты! — обрадовался Антон. — Такое известие, а говоришь, далеко стоял.
— Не все вести такие! — вздохнул Савдунин и подергал себя за бородку. — Отряд Селя немцы распушили.
— Значит, Фернан не успел?
— Фернан-то успел, да Сель его не послушался. Пока то да се, нагрянули эсэсовцы... Если бы не Фернан, всем капут. Хоть половину бойцов, но увел за Лысую гору.
— А Сель?
Савдунин махнул рукой:
— С перепугу стал размахивать белой тряпкой. Свои же и пристрелили... Жалко ребят. Там какой-то поляк о тебе спрашивал.
— Ксешинский?
— Откуда я знаю. Одноглазый.
— Это хороший парень, Андрюха. Горькая судьба у него.
— У нас с тобой она сладкая?
Щербак с завистью смотрел в окно до тех пор, пока Андреева фигура не исчезла за потемневшими соснами.
Зашел Мишустин, что-то ворчал себе под нос, гремел посудой, приготавливая ужин, Щербак все лежал и думал. И чего только не взбредет в голову человеку от безделья — хорошее и плохое, успевай только отвеивать зерна от плевел...
3
Говорят: «Заживет, как на собаке». Наверное, это про меня. Как-то на рассвете, когда Мишустин еще спал, я оперся на раненую ногу и почти не почувствовал боли.
— Иван Семенович, дорогой ты мой знахарь, что ж ты натворил?
Мишустин сонно моргал глазами.
— Ох, и напугали же вы меня, товарищ лейтенант. Такой хороший сон снился, и вот на самом интересном месте...
Мы пообедали и отправились на новую партизанскую базу.
Мишустин не без жалости покидал свой лазарет, но видно было, что мое быстрое выздоровление обрадовало его.
Вокруг играло красками солнечное утро, приятно кружилась голова. Как-то незаметно, сама по себе пришла мысль: почему мы все-таки так мало обращаемся к природе, не замечаем ее, а если и замечаем, то на ходу, в спешке и суете, крадем сами у себя минуты действительного счастья. Куда пропадает с годами детское очарование окружающим миром? А прежде любопытство гнало меня даже в колодец в желании увидеть дневные звезды. Почему же мольба поэта: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — так редко посещает душу взрослого, вечно занятого человека?