Ей приятен разговор о детях. Она улыбается.
— А сам ты кто?
— Я — другое дело. Нашему поколению выпало такое время. Жестокое. Это последняя война. Земля захлебнулась кровью. Дальше некуда. Твои сыновья... Наши сыновья, Женя, будут жить иначе.
— Наши?
— Наши, Женя, наши... Что с тобой? Почему ты такая...
— Какая? — спрашивает она, поднимается и идет ко мне.
Нас разделяет только маленький кухонный столик, однако идет она долго, слишком долго, будто, кроме расстояния, существует еще какая-то преграда.
Взгляд синих, широко поставленных глаз завораживает... Легкая рука на моем плече...
Ночью я просыпаюсь от шума за окном. Дождь хлещет в стекла, шелестит в виноградных лозах. Эжени сладко спит. Боюсь пошевелиться. В сумерках белеют округлые плечи, губы полуоткрыты, волосы рассыпались по подушке.
Наверное, я слишком пристально смотрю на нее, потому что она открывает глаза и сонно улыбается, протягивая ко мне руки.
— Ты не спишь?
— Я смотрю на тебя и не верю.
— Люблю, — говорит она тихо-тихо, будто нас может кто-нибудь услышать. — Я не говорила этого слова даже Симону.
Руки ее горячие, щекочущие.
— Почему?
— Не знаю. Мне казалось, что такие слова только в книгах. А сейчас сами срываются с губ. Ты говорил их кому-нибудь?
— Нет, не говорил, Женя. Не успел.
— А мне?
— Только тебе... Вишенка ты моя...
— Как хорошо... Скажи еще.
Утром я избегаю просительного взгляда синих глаз. Боюсь, что, встретившись с ними, не смогу уйти.
— Один день, только один день, Антуан!
— Не могу, любимая, я должен ехать... Ты же не хочешь, чтобы мои друзья плохо думали обо мне?
Она вздыхает и идет к гардеробу.
— На улице дождь. Возьми вот...
Зеленоватый плащ с островерхим капюшоном. Я видел его на Симоне. Невыразимое чувство вины угнетает мое сердце. Перед мертвыми мы всегда виноваты. Они стоят в памяти, как обелиски. И смотрят на нас. Осуждающими глазами.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
1
«Здравствуй, Тоня!
Если бы ты знала, как я обрадовалась твоему письму! Много раз перечитывала каждую строчку, будто снова побывала в Карачаевке и всех повидала. А больше всего рада за тебя. Иван вернулся, и все у вас идет теперь в любви да в согласии. Иван прошел через такой огонь, который иного превратил бы в пепел, если не тело, то душу, а он все перенес и к тебе вернулся. Береги свое счастье, искупи вину лаской и нежностью, твой танкист заслужил их, ох как заслужил...
Спрашиваешь, как живу. Сказала бы — молитвами, да не верю в бога, скорее надеждами, хотя и не знаю, на что уже мне надеяться. Не откликается Антон, давно, должно быть, земля легла ему на грудь, гоню от себя эту страшную мысль, а она преследует неотступно.
Колхоз наш поднялся на ноги. Получаем и технику, возвращаются мужики с фронта. А совсем недавно были у земли только бабы да коровы. Запрягаешь в ярмо буренку, а она так жалостливо смотрит, чуть не плачет.
На днях был суд. Поймали предателя, был при немцах полицаем, много горя принес людям. Наш, сивачевский, с моим Антоном в школе учился, представляешь? И как он удался таким?..
Отец на колени падал: поручитесь, люди, что угодно, лишь бы не смерть, один он у меня... А куда же ты смотрел раньше, родитель-неудаха? За кого просишь поручиться? Убивать не станет? Не будет вешать? Не будет, привязав к столбу, обливать на морозе, как это сделал со своим ровесником Жорой Яценко? А кто смоет кровь невинных с его палаческих рук?.. Когда зачитывали на суде все его злодеяния, волосы дыбом... Вы там, в Карачаевке, и не представляете, что творилось, когда фашисты и эти наймиты пановали на нашей земле... Повесили предателя на площади.
Выпадет случай увидеть товарища Самохина, скажи ему, что меня приняли в партию, и прибавь: пусть не сомневается, краснеть за меня не придется. Поручили мне быть женорганизатором в бригаде.
Приведется быть в Джагытарах — низкий поклон Ахану Усманову и его внучке. Много горя выпало ему, а радость одна — Кыз-гюль. Мне бы такую девочку при моем одиночестве на утеху.
Вот и все, Тоня, о моем житье-бытье в Сивачах. Сколько мы не виделись — год? Время летит как на крыльях!
Кланяйся деду Махтею, скажи — звенят его розы. Ходила вчера вечером на могилу Корнея, и стало мне грустно-печально, будто одна я осталась на свете, все меня забыли, не до меня в заботах. Конечно, неправда это — вокруг люди хорошие, работящие, и не чуждаются меня. В общем, минутная слабость, и поддаваться ей никак нельзя — заест. Вот пришла домой — письмо от тебя, и радость опять нахлынула в душу.
Верховодит ли у вас еще Андрей Иванович?
Надежда Щербак».
2
Фернан тупо разглядывал большие свои ладони.
— Он умер на моих руках... Кричу: «Рене! Рене!» — а он обмяк и падает, падает... Подскочил жандарм с дубинкой. Добивай, говорю, сволочь, чего вытаращился?
В который уже раз Фернан рассказывает, как он понес тяжелое тело Крафта прямо на карабинеров, и они расступились... Думал, живого нес, а вышло — убитого.
— Что ты расхныкался! — разозлился Денелон. — Кто такой в конце концов Крафт?
— Не смей! Мы вместе бастовали в Шарлеруа! Он был нашим человеком, рабочим. Ему свернули мозги, а ты... Крафт кричал: «Не стреляйте!»
— Не надо ссориться, братишки, — примирительно загудел Егор. — Эх, жаль, меня там не было!
— И твоих костылей, — добавил вполголоса Савдунин.
Довбыш шумно засопел.
— Это жестоко, Андрей, — сказал Щербак.
Партизанские командиры обсуждали последние события в Брюсселе и без конца чадили сигаретами. Облако дыма плыло из окна, как из трубы.
— Дьявол вас забери! — Герсон закашлялся. — Установили бы очередь, что ли... Задохнуться можно.
— Ты, Феликс, дыши через бакенбарды, они фильтруют, — посоветовал Савдунин.
Пришел начальник штаба. Левая рука на бинте, щека заклеена пластырем.
— С наградами вас, Франсуа! — с горечью усмехнулся Щербак. — Правительство поскупилось, зато жандармы оказались щедрыми... Боксом увлекались в детстве?
— Был грех. А что?
— Видел, как на Гран-плас вы послали одного в нокаут.
— Было время понаблюдать?
— К сожалению, нет, Франсуа, — признался Антон. — По мне как раз топтались чьи-то сапоги.
Балю извлек из кармана лист бумаги.
— Камарады! Правительство Пьерло, наверное, захочет утаить от народа правду о демонстрации в Брюсселе. Наш долг сказать эту правду во весь голос. Подготовлен текст листовки. Если не удастся напечатать здесь, передадим в «Драпо руж»[57]. Прочитайте, Фернан...
Фернан выбросил сигарету, прокашлялся в кулак.
— «Всем! Всем! Всем!
25 октября 1944 года Брюссель снова услышал стрельбу. Кто стрелял и в кого стрелял? Притихшая Бельгия ждет ответа.
А стреляли жандармы, стреляли в народ, в безоружных участников мирной демонстрации. Тридцать восемь раненых, четверо убитых — таков итог «военной операции» мясника Пьерло.
Правительство кровавого диктатора и его послушных министров жестоко расправилось с участниками движения Сопротивления, которые четыре года вели мужественную борьбу против немецко-фашистских захватчиков и кровью лучших сыновей отстояли честь и свободу Бельгии.
Господин Пьерло этого не видел, он отсиживался в Лондоне. Сегодня премьер цинично заявляет, что вернулся со штыками и с их помощью останется у власти... Что ж, возможно, впервые он сказал правду.
Но кровь невинных патриотов, пролитая на улицах Брюсселя, не забудется. На жандармскую голову предателя Пьерло падет народное проклятие!»