Я так давно не слышал слова «товарищ», что у меня запершило в горле. Как просто, буднично произносим мы его там, на Родине, и как светло, будто снова возвращая себе свой первоначальный смысл, прозвучало оно тут, на чужбине.
— Василь, поднимись, камень холодный.
— Да, плохи дела у хлопца, — тихо сказал я.
Жан вздохнул.
Мы углубились в каменоломню и вскоре очутились в пещере, устланной мягким сеном.
— Что сказал Люн?
— Он в Льеже.
— А Николь?
— Она знает, где нас искать... — Василька душил кашель. — Проклятие, наглотался холодного воздуха...
— Тебе нельзя бегать, Василь.
— Не захочешь, да побежишь.
В ночной тишине дважды прокричала сова.
— Ну вот, кажется, и Люн...
Люн оказался приземистым мужчиной в охотничьей куртке. Роскошные волнистые волосы, наполовину уже поседевшие, заменяли ему шапку. Говорил он так быстро, что я, привыкший к неторопливой речи Рошаров, ничего не мог понять, зато Николай, как видно, хорошо знал французский.
Оказывается, какие-то бандиты хотели вчера ограбить лавку Люна; узнав об этом, жандармы устроили засаду, в которую и угодили мы с Васильком.
— Жандармы сами не любят немцев, — сказал Жан. — Однако и нас побаиваются...
Я пожал плечами. Само слово «жандарм» вызывало у меня отвращение, и я никак не мог себе представить, что жандарм может быть не врагом.
— Чего ты удивляешься? Ясное дело, жандармы не коммунисты. Однако же бельгийцы!
— А Дегрель?[8]
Услышав это имя, Люн с отвращением сплюнул под ноги.
— Бет нуар![9]
— Сволочей везде хватает, — сказал Жан. — Особенно в Брюсселе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Три дня над казахстанскими степями разгуливал буран. Ни земли, ни неба... Все смешалось в неистовой круговерти. Ветер косил и скирдовал снеговое изобилие, протяжно скулил в дымовых трубах.
И вдруг все стихло.
То ли выдохся циклон, то ли умчался дальше на юг, в пески, и здесь залегла такая тишина, что от нее звенело в ушах, будто где-то лопнула туго натянутая струна. Скрип дверей и шорох лопат разносились по всему селу — Карачаевка откапывала самое себя из-под снега. Надсадно ревела голодная скотина, кудахтали куры. Обшарпанные тучи устало тянулись за горизонт, выскочило, точно на смотрины белого бездорожья, круглое и холодное, как птичий глаз, солнце.
Надежда принялась расчищать тропинку. Из хаты вышел, щурясь спросонья от слепящего снега, Павлик.
— Можно, я бабу слеплю?
— До обеда слепил деда, а он хнычет, бабку кличет...
— Ой, мама Надя, как ты смешно сказала! Скажи еще.
— Говорила, сказала — узелок развязала...
Павлик хохочет, шапка набок сдвинулась.
— А я знаю, как дальше... Вылетела из вузлика[10] дырочка от бублика.
Смеется и Надежда, а внутренний голос нашептывает «Чему радуешься? Над степью отгуляла завируха, оставив после себя тихую благодать, звон в легком воздухе да беззаботное чириканье воробьев? Блестят белые, как этот снег, Павликовы зубы? Но ведь ничего не изменилось! Это здесь тишина, а там? Там и снег черный от пороха и крови, а чистое небо как проклятье, сыплются с неба бомбы, спасение от которых в одном — зарыться в землю, а земля эта стонет, тело ее разрывают на куски, и бушует вокруг пламя, беспощадное к своим жертвам, и высвистывают птичьими голосами пули, может, как раз в эту минуту оборвалась чья-то жизнь... Вдруг — Антонова...»
— А ладно, я веник для бабы принесу?
— Принеси, пусть работает, а то есть не дадим. Ишь, руки в боки...
Собрались ужинать, когда в дверь постучали. Не Стефка ли? Пошла уже вторая неделя, как поехала за своим дудариком, и — ни слуху. Дороги замело...
Высокий мужчина в рыжем, подпоясанном ремнем полушубке, в солдатской со звездочкой шапке вопросительно и по-доброму смотрел на Надежду. В руке кожаная сумка.
— Это вы Надежда Щербак? Ну и снегу навалило! Если бы не лыжи...
— Вы от Антона?!. Говорите скорее, не мучайте...
— Па-па!.. Мама Надя, это мой папка... Ты приехал?.. Я же говорил, он приедет...
У Надежды отлегло от сердца, только в груди еще глухо, словно беззвучный колокол, билось сердце, а по ногам бежали холодные мурашки.
— Проходите в дом, а то ребенка застудите.
— Напугал я вас? Извините... А ну-ка, сынок, дай я на тебя погляжу. Ого, скоро отца догонишь!.. Ну-ну, мужчинам не пристало так долго целоваться... Рот фронт!
— Рот фронт! — стиснул кулачок Павлик. — А мама Надя говорит, что я худенький. Правда же, я не худенький?
— Да вы раздевайтесь. Не знаю, как вас величать...
— Майор Вейс. Отто Карлович... Собственно, с этого и следовало мне бы начать, но увидел сына — забыл обо всем на свете!.. Я так благодарен вам...
Пусть не удивляется Надежда... Егоровна?.. что не присылал ни писем, ни денег... Так складывались обстоятельства... Когда произошло несчастье, не сразу разыскал могилу жены под Воронежем, а следы мальчика затерялись. Потом был по заданию во вражеском тылу и только теперь, вернувшись на Большую землю, разыскал вот адрес...
Рассказывая все это, Вейс неотрывно смотрел на сына, тискал его, а Надежда слушала и думала, что мужчина этот, видимо, немало хлебнул горя, молодой еще, а в волосах столько седины, и человек, наверное, хороший, хотя и немец. Странно как-то все же. Недавно здесь дезертира поймали, из своих, карачаевского. Когда вели его по улице, то женщины плевали вслед, одна заступилась было, — дескать, мужику жить тоже хочется, — ее избили бабы, а потом все вместе плакали. Кому жить не хочется? Но не за чужой же спиною...
Надежда оставила отца с сыном наедине — пусть наговорятся, — вышла во двор. Возле порога, припорошенные снегом, стояли лыжи. Над Карачаевкой опускался вечер. Тихий, в серебряных блестках. Седые столбики дыма над крышами обещали морозную ночь.
Взяла взаймы у соседки кусок сала, немного поколебавшись, зарезала и курицу, последнюю, — не приглашать же гостя на одну постную картошку.
...Когда Надежда вернулась в дом, там было уже полно народу. Женщин набилось — как на посиделки. Жадно слушали каждое слово Вейса, радовались, ойкали, вздыхали. Был тут и почтальон, дед Панас.
— Нет, ты скажи мне, добрый человече, — наседал он на майора, — до каких это пор я буду носить еще похоронки? Ты скажи! Там что, на фронте у вас, мельница стоит, которая людей русских перемалывает? Ты скажи!
Вскоре пришел и Цыганков, привычным движением отер горбинку на переносице, словно она постоянно чесалась и не давала ему покоя.
— Имейте совесть, женщины! Человек с дороги, сына едва разыскал, а вы... Паренек глаз с отца не сводит.
— Так с фронта же...
— Знаю, что не с базара. Просто так мы его не отпустим. Вот завтра в клуб пригласим и там честь по чести…
Женщины неохотно укутывались платками, следом за ними запрыгал на деревяшке и дед Панас, напевая себе себе нос: «Гыля, гыля, гусоньки...»
Цыганков задержался.
— Ну, так как, майор? Не откажешься выступить в клубе?
Цыганков намеревался уже уходить, но Надежда не отпустила его, пригласила вместе с ними поужинать. Сказала больше из вежливости, а он обрадовался, ему показалось, что она поняла, как ему не хочется уходить отсюда.
— Ого, да под такую закуску не грех бы...
Вейс спохватился:
— Что же это я? А гостинцы?
Он достал из сумки кусок колбасы, шоколадку, какую-то банку с американской этикеткой.
— Второй фронт? — хмыкнул Цыганков. — Союзнички, дьявол их забери, отбиваются тушенкой...