Маруся тем временем, промокнув глаза уголком фартука, продолжала:
— Мама родная! Как крутанется Ганс на одной ноге назад к калитке: дерг, дерг! С перепугу не сообразил, что надо сначала щеколду откинуть. А Букет тут как тут. Бросил Ганс корзины, сиганул через ограду и — штанами зацепился. Одна нога, значит, на улице, а другой пес играется. Пока Супрун не прибежал на шум да из беды не вызволил.
— Досталось старику?
— Вызывали в комендатуру. Супрун уже и крест на себе поставил, есть там такие, что жизни лишат запросто. Но вот под вечер объявляется. «Обошлось, говорит, приказали отхожее место соорудить во дворе комендатуры. А мне-то что? Эта штука ох как бывает нужна!»
Теперь уже смеялся и Гнат Петрович.
После этого разговора как-то теплее взгляд стал у Маруси. Не корила уже едким словом Бугрова.
Гнату Петровичу предстояло разыскать человека по фамилии Маковей, но спешить с этим делом ему было не с руки. Завтра пойдет сначала к старосте, зарегистрируется. Марусе будет спокойнее, да и ему нет нужды рисковать. Поначалу нелишне осмотреться.
6
Умерла...
На полке чадила сальная свеча. Молча хлопотала Маруся, по небеленым стенам сарая метались неспокойные тени. Грицко застыл у порога, боялся подойти к матери.
Умерла...
Заплакать бы. Куда девались слезы? Лишь тяжелый, горячий комок сдавил дыхание, застрял в горле и не хочет вырваться наружу. А может, это сердце рвется из груди?
Умерла...
«Где ты, отец? Почему не спешишь домой? Ты же обещал! Зря на меня надеялся, не сберег я маму, не сберег...»
Широко открытыми глазами бессмысленно глядел в темный угол, страшно было посмотреть в ту сторону, где лежала мать, и все же краешком ока видел что-то белое, неподвижное.
— Ты, мальчик, беги в мою хату, — ласково молвила Маруся. — Иди, а я позову женщин.
...Глухая ночь лежала над Черной Криницей. Небо, наверное, укрыли густые тучи, потому что не было видно ни одной звездочки. Солдаты утихомирились, ни шума, ни ругани. Лишь в одном дворе тарахтел двигатель да моргал круглым глазом фонарь.
Грицку не раз приходилось играть в «белых» и «красных». Разделятся, бывало, с ребятами на две кучки и ведут бои. Ходил в ночную разведку, ползал по-пластунски, как делали это в кино красноармейцы, бежал в атаку. Случалось после таких «жестоких боев» приносить домой и синяки. Царапина, синяк — не беда. Плохо, если навалятся двое или трое, скрутят руки и скажут: в плен взяли... У ребят нет большего позора.
Тайком пробирался Грицко и сейчас, как прежде в игре. Впрочем, не совсем так, ведь это не игра и вокруг не ребята с сельской улицы, а настоящие враги, фашисты. Те, кто довели до смерти мать, кто вызвал на бой отца...
Вот и пустырь. Небольшой ров с топким днищем, а за ним длинный ряд понтонов. Подполз совсем близко и тут же испуганно отдернул руку. Показалось, что коснулся лягушки, холодной и мокрой. Пересилив страх, навалился животом на резину и замер, потому что качнулась она и зашуршала, как живая.
Часовой у машины то ли шум уловил, то ли просто так скользнул лучом фонарика вдоль понтонов.
— Вер ист дорт?
Сердце колотилось гулко. Грицко лежал, притаившись, пока не наступила опять тишина. Тогда крепче сжал в руках шило и изо всех сил загнал его чудищу в бок, в податливо-мягкое тело. Переползал от понтона к понтону, колол, ковырял, поддевал острием, пока не устали руки. Пожалуй, еще никогда, ни в одной своей ребячьей затее так не старался.
«Это вам за маму! За маму», — мысленно приговаривал Грицко, чуть не плача...
На рассвете немецкие понтонеры шумно засобирались в дорогу, грузили просохшие резиновые «колбасы», бранились спросонья. Из курятника вылез все тот же немец в голубых подтяжках, деловито покопался в кабине своей машины и принялся выкладывать из карманов яйца в чемоданчик. Несколько штук не поместилось, он покрутил их в руках, о чем-то раздумывая, потряс возле уха и, ловко стукая о подножку, одно за другим отправил в рот.
С первыми лучами солнца немцы покинули Черную Криницу. Машины выстроились в длинную колонну и взяли курс на перекопский шлях.
Хозяйки облегченно вздохнули.
Во дворе умершей Варвары Калины хлопотали женщины, а в вишневом садике прятался десятилетний мальчик, поглядывая вслед удаляющейся колонне карими глазенками, полными слез и ненависти.
7
— Могу ли я видеть Петра Николаевича Маковея?
— Не можете, его нет.
— Жаль. Очень мне нужен... А когда вернется?
— Он не вернется. Полгода как погиб.
— Как это — погиб?
— Не знаете, как погибают люди?..
Сколько раз Гнат Петрович рисовал в своем воображении встречу с Маковеем, знал наизусть каждое слово пароля, но ему и в голову не приходило, что все может обернуться таким вот исходом. Лететь через фронт, прыгать ночью с парашютом, угодить в ледяную воду Молочной, добраться с таким трудом сюда, чтобы услышать о гибели человека, с которым надлежало рядом жить и умереть, если придется! Было от чего впасть в отчаяние. Бугрова, конечно, ждали не только в Черной Кринице, но начинать намечалось отсюда. Чувствуя, что молчание слишком затянулось, спросил, лишь бы что сказать:
— А ты, юноша, кем Петру Николаевичу доводишься?
— Сын, Василь, — ответил парень, а сам смотрел на гостя таким взглядом, будто боролся с желанием тоже о чем-то спросить.
Бугров, видимо, понял это, зажег трубку, пыхнул дымком, а когда сизое облачко поплыло от лица, сдержанно сказал:
— Были мы когда-то знакомы с Петром Николаевичем. В далекой юности. Забрел вот в ваши края, дай, думаю, загляну...
Поговорили о том о сем. Гнат Петрович попрощался и ушел. Парень стоял у окна, задумчиво смотрел гостю вслед.
Вечером, когда стемнело, Василь вышел из дома. Пробирался огородами, чтобы не попасть на глаза патрулям. В последнее время полицаи лезли из шкуры, выслуживаясь перед оккупантами, наверное, потому, что фронт откатывался все дальше на восток. Уже не слышно, как грохочут в Крыму орудия, и от этой зловещей тишины все больше угасала надежда. Отступают наши... До каких пор?
Василь прилег на тропинке, долго прислушивался. Бывало, гудит земля, еле уловимо вздрагивает — и на душе легче: значит, бьются, и еще неизвестно, чья возьмет, может, свои вернутся. А сейчас тихо. Ни звука, ни огонька, лишь звезды мерцают вверху, разливая над Черной Криницей холодный свет. Нет им никакого дела до земных забот.
С такими невеселыми мыслями Василь обогнул скирду соломы, прошел мимо колодца и почти на ощупь проник в небольшой палисадник, огороженный, будто частоколом, подстриженным кустарником желтой акации. Прислушался, постучал в окно.
В хате ждали его. У стола с мандолиной в руках сидел Ваня Климчук, смуглый, похожий на китайца, парень. Таким он казался из-за узких с косой прорезью глаз. Склонив голову набок, Ваня наигрывал грустную мелодию из «Наталки-Полтавки», мурлыча себе под нос «Солнце низенько, вечер близенько...».
Около печи на табурете примостился Матюша Супрун, ближайший друг Василя. Когда-то был вьюн, а не парень, но перед самой войной случилось несчастье: заснул в поле под копенкой ночью и проходивший трактор отдавил ногу. Помаялся Матюша по больницам, жить не хотел. Но война приглушила боль, большая беда растворила в себе маленькую. Однако «вьюна» больше не стало, ходил на деревяшке, не по годам горбился и все молчал. Только светились болезненным блеском еще больше потемневшие глаза. Вот и сейчас Матюша сидел, упершись локтями в колени, а ладонями — в подбородок, и трудно было понять: слушает он Климчука или же думает о своем. На лоб свалился клок русых волос.