Эту песню сочинил Василек. Я берегу тетрадь в синей коленкоровой обложке с его стихами и песнями. Если останусь живым — привезу домой. И непременно побываю в Белоруссии. Прозвенят твои песни, Василек, в Пуще...
Пускай в бою погибнуть мне
Назначено судьбою.
Что ж, на войне как на войне —
К бою!
К бою!
Слушают партизаны. Бельгийцам непонятны слова песни, но суровая и одновременно нежная мелодия доходит и до их сердец.
Придвинулся ближе к Егору Збышек Ксешинский, пробует свой голос. У него приятный баритон.
Ты не сдавайся, ты не плачь,
Мой друг, ведь я с тобою.
Трубит расстрелянный трубач —
К бою!
К бою!
Нет уже в живых Чулакина, которому повсюду чудились донские кони. Он был кавалеристом, этот тихий, молчаливый парень. Но как любил петь! И голос у него был красивый, чистый, как утренний ветерок над весенним Доном.
Пройдут года, и эти дни
Нам вспомнятся до боли.
Набатом сердце зазвенит:
К бою!
К бою!
Нет и еще одного товарища. Совсем недавно, услышав о разгроме гитлеровцев под Курском, он угощал меня красным рейнвейнским вином из дубовой кружки. Он был черный, как жук, и удивительно подвижный, всегда улыбающийся, веселый — рабочий оружейного завода в Герштале. Я не успел познакомиться с ним, как того хотелось бы, не успел! Даже не знаю его имени... Парни говорили: автоматная очередь прошила его насквозь, когда он первым прыгнул в окно вокзала, где засели окруженные на станции Ремушан эсэсовцы.
И станет тихо на земле,
А небо будет синее.
Польется клекот журавлей
Над колыбелью сына...
...А Чулакин бросился на выручку смельчаку.
Теперь они лежат в одной могиле, как братья — бельгиец и русский. Такое братство утверждает война. Потребовались десятки лет и тысячи километров, чтобы пересеклись их пути и двое разделили поровну одну судьбу.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
1
Почти все лето над Притобольем бушевали горячие тургайские ветры. Но вот наконец повеяло долгожданной прохладой. С севера косматыми стадами поползли тучи, они непрерывно меняли цвет и облик, грозно клубились и вдруг упали на потрескавшуюся землю не дождем, а снегом.
Однажды утром Карачаевка проснулась в удивлении — деревья и кусты стояли бело-зеленые, а в огородах ярко желтели тыквы. В этом непривычном глазу сочетании зимы и лета было что-то сказочное и вызывало сомнение, казалось, что землю не снег покрыл, а какой-то всемогущий шутник припорошил ее среди ночи мелом, и хотелось притронуться к нему пальцем, убедиться, что все это обман. Но небо вскоре осознало свою оплошность, хлынул дождь.
Надежду Щербак этот дождь застал в Джагытарах, куда она приехала сниматься с партийного учета. Надежда сожалела о том, что не застала в райкоме Самохина, — ей так хотелось попрощаться с человеком, к которому она испытывала искреннее уважение.
— А вы записку оставьте, — посоветовала секретарша.
Надежда покачала головой.
— Нет, — сказала она, — передайте просто привет от меня товарищу Самохину. А записка... Не умею я писать этих записок.
Пришел Усманов. С брезентового плаща на пол струилась вода.
— О, Нади́я! — радостно воскликнул он. — Салям!
— Здравствуй, Ахан-ата, — улыбнулась Надежда. — Как здоровье Кыз-гюль? Твое приглашение еще в силе?
Усманов просиял.
— Твоя говорил правда?
Волнуясь, Усманов путал слова, бегал от окна к окну, что-то бормотал про небо, которое расплакалось потому, что ему, должно быть, горько расставаться с летом, ведь летом они — земля и небо — объясняются друг другу в любви, а осень — время разлук и печалей... Но он, Усманов, проведет дорогую гостью такой дорогой, где на ее не упадет ни одной грустинки... Он говорил, бросая красноречивые взгляды на зонтик секретарши, и та наконец не выдержала, прыснула в кулачок и сказала, что Усманов не только настоящий поэт, о чем он и сам не догадывается, но еще и большой хитрец.
Они шли узенькой улочкой, минуя мокрые живые изгороди и потемневшие дувалы, дождь звонко барабанил по зонтику, шелестел в кронах карагачей. Усманов, где только и слова брались, тарахтел и тарахтел, и о чем бы ни заводил речь, получалось у него так, что все в этом мире, даже война, а может быть прежде всего война, касается судьбы Кыз-гюль.
Надежда мысленно улыбнулась, а Усманов, будто уловив ее улыбку, вдруг замолчал, и только когда зашли в маленький дворик, где среди ветвистых шелковиц приютилась глинобитная хатенка, вздохнул и произнес:
— Как будут жить они?
Надежде вдруг открылась великая правда его слов. Действительно, как будут жить после войны они — Кыз-гюль, Павлик, Михась — все малаховские гаврошенята? И то, что казалось ей наивной болтовней говорливого старика, наполнилось вмиг мудрым смыслом. В ее памяти встало село под Курском, седой мальчишка с безумными глазами, глухой голос капитана: «Расскажите всем, пусть знают...» — и она поняла, что именно это навеки врезалось в память Усманова. И взглянула н а него так, будто хотела увидеть или услышать подтверждение своей догадки.
Кыз-гюль была тоненькая, как былинка, и голосок у нее тоже тоненький, ну прямо не настоящий. Таким голоском произносят «мама» фабричные куклы, когда дети переворачивают их, укладывая спать.
Кыз-гюль не знала слова «мама», хотя и была в этом доме полноправной хозяйкой. Во взглядах, какими внучка обменивалась с дедом, Надежда угадывала молчаливый разговор: «Так ли я делаю, ата?» — «Все хорошо, моя веточка, все правильно». И Кыз-гюль совсем по-взрослому беспокоилась, переживала из-за того, что на столе не так уж густо, она ведь не ожидала гостей.
После ужина Усманов запел. Он сидел на ковре, подобрав под себя ноги, раскачиваясь в такт песни. Кыз-гюль слушала, опершись подбородком на кулачок, в се коричневых, как спелые маслины, глазах вспыхивали хрупкие искорки. Усманов пел долго, а когда смолк, закрыл глаза и задумался.
— Я слышала песни Джамбула, — нарушила молчание Надежда. — Правда, по радио.
Усманов заворочался, поцокал языком.
— О, Джамбул! Великий акын... Давно это был. Степи и горы прислал сто сорок акынов на той[35] . Джамбул запел — ветер утих, барханы остановились, орел ягненка уронил. И сказал тогда акыны: «Когда солнце восходит, звезда не видно. Мы не станем вступать с тобой в спор, Джамбул!»
В стекла стучался дождь. Сумерки окутали хату, тенями легли на морщинистое лицо Усманова. Надежда вздохнула.
— Задождило. Ни конца ни краю.
— А я знаю стихи про дождь, — сказала Кыз-гюль. — Только они грустные-прегрустные, сразу плакать хочется...
— Ах ты ж, моя доченька! Зачем же плакать?
Надежда прижала к себе Кыз-гюль, сердце ее заныло от жалости к девочке, которая росла, не ведая материнской ласки.