Он медлил. Никола толкнул его в бок.
— А что не сказываешь о стрельбе в комсомольцев? Ты в Кузеню, в секретаря ячейки, палил?
Еремка скрипнул зубами, закричал исступленно:
— Ну я, я, я… И в тебя метил, да промахнулся. Всю комсу велели перестрелять, всю! А сегодня ночью, — продолжал выкрикивать Еремка, — и другим прочим не сладко бы пришлось… — Он зыркнул глазами на Афоню и Птахина: — Им скажите спасибо, вовремя отговорили вас от колхоза…
— Благодарить будем тех, — оборвал его Петр, — кто выследил тебя, помог накрыть и обезоружить.
Для тех, кто еще не знал, Петр сказал, что поймали Еремку в доме у Афони. За стельную корову как не пригреть сынка «благодетеля»!
— Охлопков, ты куда? — остановил Петр двинувшегося было к дверям Афоню. — Не уходи, придется и с тебя допросик снять. И ты, Силантий Игнатьич, повремени. Патроны и винтовки, которые хранились у тебя под полом, сейчас здесь, у нас. Охранять уж тебе нечего…
Петр подмигнул Николе и мне. Выследил-то Еремку не кто иной, как братик Митя. А Петр довершил дело. Митька, милый мой человек, будущий моряк, подрастай скорее, комсомольцем тебе быть! Никаким бандюгам не перестрелять нас, руки коротки.
Наша весна
Ни днем, ни вечером не открывалась калитка у Ратькова. На запоре стояла и Афонина изба. С арестом Еремки, Силантия и Афони их дома будто вымерли, даже неизвестно, когда топились. Над крышами других домов с утра поднимались столбы дыма, купаясь в первых лучах восхода, наполняя деревню жилым духом, а тут трубы стояли этакими бездыханными.
Ничто вроде теперь уже не мешало юровцам вернуться в колхоз, но пока об этом помалкивали. Когда Андрей Павлович спрашивал приходящих к нему в кузню мужиков, вертится ли «земельный шар» (читай: надумал ли записаться в колхоз?), те отвечали, что поглядеть надо, чем кончится арест. Боялись: авось опять вернутся Ратьковы и Афоня и снова возьмут власть над деревней.
Темное, в копоти, лицо кузнеца строжело.
— Не лемехи бы мне ковать для вас, а железные колпаки.
— Для чего?
— Прятать головы. По-улиточьи…
Впрочем, сейчас Андрей Павлович только в кузне и мог что-либо говорить о колхозе — дома не давала ему раскрыть рот жена.
— Ай не слышал, в кого, кроме Кузьки, метил Еремка? — наступала тетка Прасковья на дядю Андрея.
— Дура баба, в тюрьме он.
— Такие и из тюрьмы достанут. И запади, и замолчи! — притопывала она на робевшего перед ней кузнеца.
А мне мать велела и вовсе затихнуть, успокоиться, не сводить ее с ума. После выхода из артели она еще крепче уцепилась за свое хозяйство, такое привычное, со своей лошадкой, с коровой, со своей кормилицей-землей.
— Дела. М-да!.. — вздыхал отец. От того ли, что все делалось не так, как хотелось, или срок брал за живое, его опять потянуло к выпивке.
Что делать? Решили собрать ячейку.
Пятеро пришло на собрание: Никола, Федя, Нюрка с матерью и я. Степанида, правда, оговорилась, что она как не партийка и не комсомолка хочет просто поприсутствовать да послушать. На самом деле, как поведала нам Нюрка, она хотела сейчас опереться на нас, молодежь. Мужиков да баб, видно, старый груз сильно держит, когда-то еще они освободятся от него. За последнее время Степанида заметно изменилась, в смоль волос пробились белые ниточки седин, у жестковатых губ пролегли складки.
Говорить нам много не пришлось. Когда мы с Николой сказали, что надумали вступить в высоковский колхоз, тотчас подняли руки Федя, Нюрка и Степанида. Да, и Степанида проголосовала с нами, по комсомольскому постановлению, влиться в высоковский колхоз. Она даже прослезилась.
— Умники-то вы какие, милые мои! — поднялась, готовая каждого из нас обнять. — Раздувайте угольки, огонь будет! Назло всем ненавистникам!
Слезы будто омыли угрюмость с ее глаз, подвеселили их.
Все впятером мы понесли свое постановление в колхоз. Принимал его председатель Сергей Сергеевич Яковлев, бывший батрак.
— И ты, тетка Степа, по комсомольской путевке?
— Ежели не стара, то считай и комсомолкой, — засмеялась она.
— А я недавно в партию вступил, — сказал Яковлев. — Следом за Фролом и Демьяном. Тебе бы тоже пора.
— Придется.
В Высокове Яковлев жил недавно, здесь он «вошел в дом» к бобылихе, завел семью. Поговорив со Степанидой, Яковлев перевел взгляд на меня.
— Тут все ваши комсомольцы?
— Троих нет. — Я назвал Шашу, Галинку и Панка, сказал, где они.
— Значит, при деле. — Яковлев шевельнул нависшими бровями. — Ладно, начинайте. Но Панко, Панко… Говоришь, на лесозавод в грузчики нанялся? Зови-ка его сюда.
В тот же день я написал Панку, и вскоре он явился в Юрово. Было воскресенье, «отче наш» только что вернулся из церкви после обедни, от него еще пахло ладаном, просвирами, «боговым маслом». Увидев подходившего к дому сына, он захлопнул перед ним дверь. Богоотступнику не место в его очаге!
Остановился Панко у нас. Заявление он не мог написать — расходились нервы, рука не подчинялась. Пришлось мне писать за него. Вместе пошли к председателю. Яковлева дома не оказалось, жена сказала, что ушел в комитет взаимопомощи насчет шачинской мельницы — обещали передать ее колхозу.
Она велела оставить заявление. Наверное, завтра же на правлении и разберут — собираются они каждый вечер. Поглядела на Панка, рослого, плечистого, с ссадинами на жестковатых руках. Улыбнулась:
— Примут!
— Тогда я мигом на завод, расчет брать, — обрадовался он.
Как только вернулись к нам, домой, Панко засобирался. Уже подкрадывались сумерки. Лесом он рассчитывал пройти еще до потемок, а дальше путь лежал через деревни и поля — не собьется и в темноте. Собираясь, Панко все поглядывал в окно, на дорожку, ожидая, не покажется ли его мать. Но дорожка была пуста, дядя Василий держал старую взаперти. Опять налились грустью глаза у парня.
Встал, закинул мешок за плечи.
— Пойду! Спасибо за подорожники и за молоко. У мамы тоже такое пил… когда-то…
— Детки, детки! — вздохнула мать.
Пока Панко прощался, на улице, у школы, заиграла гармошка. Началась воскресная вечерка, на которую выходил со своей безотказной тальянкой младший холостяк Петров. Панко огорченно мотнул головой: не придется ему побыть на вечерке. Но тут же в избу вбежал чей-то паренек и кивнул:
— Тебя Галинка зовет!
— Галинка?..
Котомка — в сторону, кепка — в другую, сам — к дверям. Вот кто не забывал его, не запирал перед ним калитку!
Днем Панко говорил, что курсы Галинка уже заканчивает и скоро оседлает железного коня. Но вот не дождалась срока, хоть ненадолго, но прилетела. Конечно же из-за него, Панка!
Я пришел на школьную лужайку, когда там полно было ребят и девчат. Несколько человек танцевали кадриль. Возле танцующих чертом ходил подвыпивший Граф Копенкин в своей панамке, мятом пиджачишке и напевал скабрезные частушки, прикрикивая:
— Девки-бабы, шире дорогу! Последний нонешний денек у меня. Завтра — в поход! Рогатую роту — во фрунт!
Пришла Анюха, схватила его за рукав, повела домой.
— Иди-ка, фрунт, выспись хорошенько…
Среди танцующих я увидел Панка и Галинку. Кружась ли в плясовом вихре, меняясь ли парами, они все время глядели только друг на друга, и столько было радости в их глазах.
Натанцевавшись, Панко и Галинка вышли из круга, пошли вдоль деревни. Я видел: лицо Панка так и сияло. Ветерок сдувал на его лоб завитки кудрей, которые Галинка то и дело откидывала ладошкой назад и глядела, глядела в его глаза. Глядела, будто хотела запомнить каждую черточку его лица.
Уже поздней ночью Панко отправился в путь-дорогу. Я пошел провожать. Но за околицей нас догнала Галинка, я оказался лишним. Вдвоем они пошли полем, за которым темнел лес. Я стоял на дороге и глядел на них до тех пор, пока ночная темень не скрыла их из вида.
Дома, ложась спать, я опять подумал о Панке. Прошел ли он падь? Не заблудись, дружок. Да нет, не заблудишься, ведь ты не один. Счастливого пути! И поскорее возвращайся, вместе будем жить!