Но тоже — к чему? Отец даже за стол садился не перекрестившись, и когда мама упрекала его за это, то сердито дергал за ус: «Отстань! Молились мы там, а толк? Одних убивало, других калечило».
— Скоро, Кузя? — между тем справлялся Сергейка.
— Сейчас, сейчас… Только пуговички да вешалку…
Но вот и пуговицы пришиты, и вешалка готова.
Я кивнул пареньку:
— Давай мерить!
И когда настала пора осмотреть весь пиджак, я на момент зажмурился и снова почувствовал, как в голове застучали молоточки: а вдруг, а вдруг… Сергейка затеребил меня:
— Чего ты, ну?..
Открыл глаза, я прежде всего увидел его счастливое лицо, а потом и пиджак. От счастья и я чуть не задохнулся. Пиджак был что надо. Все было пригнано по фигуре. Ни одной морщинки. Я подвел парня ближе к свету, тут же сказал ему умную речь:
— Видишь, какое это мудреное дело. Были куски «чертовой кожи» и сатина, а стала штука, вещь! Портной все может! — похвалился я, прищелкнув языком. — Носи теперь, надолго хватит!
Сергейка глядел на меня, как на бога.
Утром заглянул Иона. Хозяйка, показывая ему пиджак, удивлялась:
— Велик ли сорванец, а какие штучки отмачивает. — И благословила: — Ну живи и здравствуй.
Иона пообещал при случае взять меня в город и сводить в кино.
— И то ладно, в радость малому, — одобрил Швальный.
На улице Иона обернулся.
— Чего ты о нем печешься? О себе бы впору подумать.
— Обузой, что ли, стал? — дрожащим голосом спросил старик.
— Сам понимай. Не на печке же валяться приехали сюда.
— Он захворал, дядя Иона, — вступился я за старика. — Вот поправится…
— Поправляются в больнице или дома. А нам работать надо! — отчеканил строгий хозяин и, вырвавшись вперед, зашагал во всю прыть.
Швальный ковылял, опустив голову, тяжело дыша; оглянувшись, я увидел на глазах его слезы.
— Ты плачешь, дедо?
— Нет, нет, это от ветра… — не захотел он признаться. — Ты иди, тащи машинку, поспешай за хозяином. Я догоню… Нет, погодь, я маленько обопрусь о твое плечо. Силы и вправду на исходе. Обуза, ох ты…
Вскоре недалеко от большака показалась деревушка. Швальный вдруг остановился и, опираясь левой рукой на аршин, а правую приставив козырьком над глазами, сказал:
— Кажись, Краснино. Нефедыч там живет. Душевный, скажу тебе, человек. Ты, того-этого, иди уж один. А Ионе скажи — обузой я не буду, не стесню его…
— Остаться хочешь? — напугался я.
— Иди, говорю! И не оглядывайся. У тебя, дружок, вся жизнь впереди!
Он погладил меня по голове, прижался бородатой щекой к шее, чмокнул в ухо сухими, в трещинках губами и потихоньку пошел в сторону деревушки. Я стоял и глядел на него.
Только вчера на этом же большаке я провожал в путь-дорогу Тимку Рыбкина. Он шел искать свое счастье, свое будущее. Сейчас же провожал больного старика. Что ждет его в Краснине? Не последний ли это путь доброго наставника моего?
На повороте дороги старик закачался и упал. Я, оставив санки с машинкой, бросился к нему, поднял и, подхватив его под руки, повел в деревню. У околицы старик остановился, отдышался и погнал меня назад.
— Иди, дружок, иди, а то хозяин осерчает. За меня беспокоиться неча — отлежусь у Нефедыча… Прощевай. Спасибо тебе, дружок.
Гордая душа
Вскоре после ухода Швального Иона привел нового работника. Им оказался не кто иной, как Федор Луканов-большой. Поставив на стол рядом с хозяйской свою машину, изрядно потрепанную, Луканов по-шутовски поклонился мне и в рифму произнес:
— Принимай, юная душа, нового швеца!..
Я хлопал глазами. Неужто и вправду Луканов будет под началом Ионы?
Федор-большой давно слыл гордецом. У него и вид был гордый. Ходил, вскинув голову. Портила этот вид только страшная худоба. Какой бы узкой ни шил себе одежду, все равно она висела на нем, как на палке. И еще выдавали глаза, почти всегда они были воспалены, а впалые щеки испятнали красноватые чахоточные брызги. Говорил он глуховато, голос его доносился как бы издалека.
В Юрове у него был большой дом, стоявший у дороги, что вела к Шаче. Бывал я в этом доме. Старый, дряхлый. Зимой из каждого паза дул холодный ветер, все время дребезжали стекла.
Федор-большой редко оставался дома, когда приезжал с чужой стороны на побывку к своим. С наступлением потемок уходил к соседу играть в карты — туда сходилась добрая половина юровских мужиков. Собирались они перед рождеством, на святках, в пасхальные дни, когда возвращались на время с отхожих промыслов. У каждого были деньжонки, хотя и небольшие. Как же не сразиться в очко или в тридцать одно, авось что ни то прибавится к заработку.
Долго Луканов шил в городе, один, снимал сырой подвал, сутками не вылезая на свет. Там, должно быть, и заболел. Как перебрался в подгородчину и очутился под рукой Ионы, он не говорил. Наверное, болезнь заставила. Его душил кашель, страшно было глядеть, когда он, хватаясь за грудь, бился в этом кашле, синея лицом.
Много он курил, стараясь заглушать кашель табачным дымом, но дым только усиливал приступы. Когда ему говорили, что лучше бы бросить курево, он махал рукой: все равно-де. Знал, видно, что долго не протянет.
Чтобы как-то забыться, развеять тоску, он, приезжая в Юрово, и шел «на люди». У него давно умерла жена, от которой остались две дочки лет одиннадцати и сынишка-подросток Федя-маленький. По вечерам девчушки уходили «на посиделки» к подружкам, оставался дома только Федя-маленький, замкнутый, хмурый, уже привыкший к одиночеству.
Иногда отец брал его с собой на картежные игры.
— Смотри не давай мне зарываться, — наказывал он, боясь спустить с трудом заработанные деньги.
И сынишка затравленным волчонком глядел на тех, кто выигрывал. Кто-кто, а он-то хорошо знал, что несет ему отцовский проигрыш. Не раз бывало, когда отец отправлялся в «отход», не оставив ему ни копейки, жил он с сестренками на хлебе да на картошке, пока батя не пришлет с оказией малую подмогу.
Но присутствие сынишки в игре чаще всего оборачивалось против отца и его самого. Увидит Федя-маленький у отца туз и тычет в бок: бери на все! Возьмет, а к тузу подойдет какая-нибудь «нарядка»: то валет, то дама, а потом девятка или десятка — и перебор, проигрыш. Отец, со злостью повернется к обескураженному сынишке, отвесит оплеуху и рявкнет во всю мочь:
— Домой!
Уйдет Федюшка в холодную избу и горюет, что из-за него батя «продул». И уж как бы не слышит, что дребезжат стекла, дует в щели. Думает только о том, что если батя не вернет проигрыш, то вновь у него настанут черные, безрадостные дни. Ох, если бы вернул!
Сидит, не ложится спать Федя-малый до тех пор, пока не вернется отец. Если, возвратясь, батя не окликал его, был насупленным, то Федя знал: не отыгрался. Тогда уже и не до сна ему, тоска одна.
После ночных игр Луканов-старший брал у соседа клячу и ехал в лес рубить дрова. Туда же брал и Федюшку. Садились на дровни спиной к спине, всю дорогу ни о чем не говорили. И в лесу они работали молча. Только дома уже после укладки дров в поленницу отец хлопал по ней ладошей:
— Тепла теперь хватит.
— А еды? — оборачивался к нему сынишка.
Вместо ответа Луканов-старший откашливался. Ничего он не обещал и не мог обещать ни сынишке, ни дочуркам.
Сразу после зимних праздников Луканов снова уходил в город, в свой сырой подвал. А Федор-маленький оставался за хозяина в большом старом доме и отсчитывал дни, когда отец опять навестит семью, поживет в деревне недельку-другую.
Прошлой зимой Луканов уехал и как в воду канул. Домой ни писем, ни денег. Федор-малый забеспокоился: пропал батька! И что-то надломилось в нем, боялся один оставаться в доме.
Вернулся Федор-большой по весне, как раз на пасху. Приехал прямо из больницы. В этот раз он был особенно худ и черен.
— Теперь насовсем! — объявил он. — Будем хозяйство поднимать. Я книжку привез, как пшеницу да просо растить. Не горюйте, будет у нас пирог и каша!