Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Больше не видел ее?

— Видел, да что уж в том хорошего? Сама приходила ко мне. С браслетом, с серьгами и прочими моими подарками. Возьми, говорит, избавь, слышь, меня от стыда. Но разве я мог взять? Чать, от чистого сердца дарил. Да если хочешь знать, так я бы и сию минуту все, что нажил, отнес ей, только бы приголубила меня, бродягу, одинокого…

Филя встал и, качая головой, прошел в швальню, там минуту-другую побыл один. Вернувшись, стал убирать со стола, затем сходил в чулан за моей котомкой. Все делал молча, не проронил ни одного слова и тогда, когда проводил меня на крыльцо, лишь поглядел в глаза на прощанье.

Я тоже грустноватым уходил от Фили. И себя он взвинтил рассказом и мою душу растревожил. Действительно, счастье не далось ему в руки, «синяя птица» пролетела мимо.

Но странное дело, тревога у меня нарастала тем больше, чем дальше уходил от Филиного обиталища и чем ближе подходил к Горной, к Капиному дому. Такое со мной было впервые. Уж не подстерегала ли меня вдобавок к Филиной своя беда?

Я прибавил шагу, порой срывался на бег, и все же мне казалось, что иду медленно, что к чему-то слишком опаздываю, что-то очень дорогое, бесценное теряю. Не доходя немного до дома, я увидел идущего навстречу мне Игорька. Он шагал неровно, будто пьяный. Глаза широко открыты, не мигают. Он перегородил мне дорогу и сказал:

— Теперь спешить некуда.

Голос у него дрожал, и он не мог больше ничего произнести. Я схватил его за плечи, начал трясти:

— Говори же. Ну!..

— К тебе было пошел… Да, сказать… Мы с тобой на одинаковых правах. Нет, так глупо. Хочу сказать — мы с тобой осиротели. Права теперь ни при чем…

— Да ты толком можешь? — крикнул я, чувствуя, как стучит сердце, как к горлу подступает тугой комок.

— Капа утонула…

…Должно быть, много прошло времени, как я прибрел на квартиру. Вспомнилось: столбовая дворянка долго не открывала, а когда открыла, ахнула:

— На тебе лица нет, что случилось, комсомолец?

Но у меня не разжимались губы, никак не мог ничего вымолвить, даже на это, сказанное с иронией, слово «комсомолец». Я прошел в комнату и упал на кровать.

Услышал шепоток, долетевший до меня из коридора.

— Не знаю, показывать ли ему мамино письмо? — спрашивал Алексей. — Как бы снова… С ним раз уже было… А письмо… Папу, пишет, отвезли в больницу, совсем ослеп, пора ярь сеять, а некому. — Вздох. — Хоть самому ехать.

— Бросать учебу? Что ты…

Понял по голосу: возражал Железнов.

Я стал гадать: когда Алексей получил это письмо? Сегодня? Сколько же всего случилось за один день. Большой он какой! Но что они беспокоятся? Поеду я. Вот встану и скажу. Теперь мне все равно… А место в мастерской? Пусть Филе отдадут, ему ехать некуда. Сковырнуть Иону? Как же это теперь просто: мастерская турнет его… Чай, там парижских мод хватает.

Прощай, город!

Через несколько дней Алексей и Железнов проводили меня на железнодорожную станцию.

— Ты только не опускай голову, — наказывал Алексей. — Обещаешь?

Я молча кивал.

Шача и серый волк

Нет, так не получилось. Долго я не мог успокоиться, забыться. Порой убегал на Шачу, думал там развеять печаль. Шача у нас считалась счастливой рекой. Как только ее ни называли: и кормилица — четыре мельницы и одну маслобойню крутит она, и поилица — кто не пьет ее чистую, ключами охлажденную воду, и освежальщица — это уж купальщики так окрестили ее.

А придешь — только больше душу растревожишь, особенно когда ярится ветер. Тихая, спокойная, она сразу потемнеет и забьется в зеленой оправе высоких берегов. На крутой излучине разом вскипают волны и несутся к омуту, бешено стучат под яром. Какие-то они головастые, с устрашающими седыми пастями. Вот такие, наверно, волны-пасти и проглотили Капу где-то на Ветлуге.

Капа, Капа! Всегда она первой начинала купанье. Даже Никола, такой шалый, не рисковал сунуться в воду ранней весной, а она не боялась. Искупается, вылезет на берег и радуется: «Здорово! Как огнем обожгло!» И впрямь тело ее все зарело, только глаза озорновато поблескивали зелеными точками. Не зря тетка Марфа называла ее отчаянной. А вот, видно, не рассчитала милая Ляпа свои силенки на чужой реке.

Постояв на берегу, я уходил, вжав голову в плечи. Шел, не выбирая пути, но ноги сами выносили меня на те тропинки, по которым хаживала она. И опять все напоминало о ней. Вот тут, у этих трех березок-сестричек, стоявших у луговой тропинки, она всегда останавливалась и, обняв их, слушала лепет листвы. «Знаешь, — говорила, — мне иногда хочется стать березкой. Так я их люблю! Смотри, какие они светлые, веселые. А отчего? Душа у них есть. Ага, и не спорь!» А дойдя вот до этого пригорка, она, взмахнув руками, срывалась и неслась как птица, только косички раздувались на ветру. Догнать ее было невозможно.

Шел я по теплым тропинкам, и мне казалось, что это тепло ее ног хранят они. Тепло сохранилось, а вот ее голоса, такого «Ляпиного», с перчинкой, уже не услышать. Никогда! Может быть, она предчувствовала, когда писала, что «расхотелось ехать»?

В деревне еще стоял Капин дом, кому-то проданный в дальнее село, но не перевезенный туда. Доски на окнах уже побурели, но когда я слышал где-нибудь стукоток, то думал, что это их отколачивают и что вот-вот в окно выглянет она и крикнет: «Погоди, Кузя, я сейчас выбегу». Если бы это было так!

Нет, не надо ходить на Шачу, не надо. Никола Кузнецов и не звал меня туда, брал только «младенцев». Капу он тоже жалел. Как-то даже предложил поставить Капе памятник. И место назвал: перед ее домом.

— А какой?

— Какой сумеем. Вроем железный столбик, я звездочку откую. Еще пластинку, а на ней напишем: «Капе — от закадычных друзей комсомольцев деревни Юрово».

На этот разговор пришли Шаша и Панко. Шаша месяцем позже моего приехал в Юрово — лето он всегда жил дома. А Панко… Хоть дядя Василий и ушел тогда с «комсомольской проработки», но сына вскорости разыскал и привел домой.

— Ладно ли это — памятник, — засомневался Шаша. — Был я на городском кладбище, там токо одному генералу памятник.

— И что? — набросился на него Никола. — По-твоему, простого человека и поминать не надо? Панко, — обернулся он к нему, — ты что молчишь? Надо памятник?

— Надо, — ответил Панко. — Но не такой бы. Вон Кузя знает, как она любила березки. Ей нужен памятник этакий живой, что ли…

— Проясни! — потребовал Никола.

— А чего прояснять? Из березок и сделать.

Какой умный Панко. Его предложение обрадовало всех. Конечно, березки. Целую аллею можно насажать. Год от года березки будут расти и шуметь густой листвой, такие уж будут памятны на века.

В воскресенье мы съездили в рамень, накопали кудрявых. Посадили их вечером, когда улицы уже обезлюдели. Утро встречало Юрово шелестом молоденькой белостволой рощицы, которая заняла пустырь перед въездом в деревню. С появлением молодой рукотворной рощицы как-то теплее стало у меня на душе. Подогревала еще мамина похвала.

— Доброе дело сделали, сынки. Но смотрите, — предупредила нас, — не всем ваши затеи нравятся, тот же Силантий вон как косотырится.

С тех пор как ослеп отец, она стала еще осторожнее. За это время как-то даже постарела. Волосы, правда, оставались по-прежнему густо-черными, ни одной сединки не вплелось в ее пробор, в косы, забранные в тугой клубок на затылке, но переносье прорезала складка, замельтешили тонкие морщинки у глаз.

Чаще и чаще я замечал ее задумчивой. И если заходил короткий разговор, то не случайно, а как раз после долгого раздумья. Мне она наказывала беречь себя.

— Ты теперь, Кузеня, хозяин у нас. На батька уж сейчас какая надежа, что спросишь со слепого? Доброе у тебя сердце, сынок, не оставил в беде. Приехал, выручил.

Я глядел на нее и вспоминал, давно ли она подгоняла меня на «чужую сторону», а теперь боится остаться одна. Вроде бы можно и погордиться за такое доверие.

Однако порой мне становилось жалко оставленный город. И больше всего жалел, что не было рядом Алексеевых книг. С ними мне было бы веселее.

59
{"b":"820924","o":1}