Федя сразу приуныл, поскучнел.
— Вам хорошо, а мне?.. Все один да один…
— А ты приходи к нам, Федя. Мы ведь тебя не гоним, только рановато подавать заявление. Понял?
— Чего понимать, жалко вам, жалко…
Поморгав, Федя тоже пошел домой. Разобиженный, опечаленный. Сердобольный Шаша начал было упрашивать Алексея, чтобы он принял Федькино заявление, может, никто не будет проверять его возраст. Федю было жаль и мне. Недавно у него умер отец, старший Луканов — мой учитель и заступник перед Ионой. И я тоже с просьбой поглядел на брата, но он замотал головой:
— Нельзя начинать доброе дело с обмана…
Невесел был Панко. Написав заявление, он сел, прислонившись к березе, и о чем-то напряженно думал. Алексей подошел к нему.
— А ты что?
Панко молчал.
— Да говори, что с тобой?
Панко сунул ему заявление и спросил:
— Ты говоришь об обмане. Нехорошо, верно. А как быть мне? Если я скажу бате о комсомоле, он и нож к горлу…
— А что ему помешал комсомол?
— Ходят тут всякие, наговаривают…
— Кто ходит?
— Есть кому… — сказал Панко и снова замолчал.
— Ладно, я схожу к дяде Василью.
— Не надо, не надо! — забеспокоился Панко. — Лучше я не скажу. Потом я придумаю что-нибудь.
Через неделю Алексея вызвали в город, в рабфак. Ему так и не удалось дождаться решения волкома о принятии нас в комсомол. А он так готовился к этому! Целых два дня заставлял меня и Митю писать лозунги на кусках обоев, только что запасенных отцом для оклейки избы. Вышагивая по скрипучим половицам нежилого этажа ковчега, он рифмовал, а мы с Митей выводили крупными буквами:
Мы, юровские ребята,
Да нигде не пропадем.
Мы читать-писать умеем,
Комсомольцами идем!
Нерифмованных лозунгов Алексей не признавал. Запомнятся, говорил он, только лозунги-частушки. И он диктовал и диктовал нам. Куски обоев между тем таяли. Когда мы развернули последний кусок, Алексей досадливо пожал плечами.
— Уже все? Вот те на! А мы еще к девчатам ни с единым словечком не обратились, а они должны прийти к нам на собрание. — Подумав, потирая подбородок, он продиктовал: — Пишите две строчки:
Выньте серьги, скиньте кольца,
Вас полюбят комсомольцы!
— Пожирнее выводите восклицательный знак. Вот так. Здорово, а? — улыбался он. — Все лозунги развесим мы на наших березах. Еще бы флаг достать. У нас нет красного материала? У мамы, кажись, платок был?
— Он старый, с дырками, — сказал Митя. — Надо у Степаниды попросить, в лавке.
Но старания наши оказались напрасными. Алексей уехал, билеты нам вручал какой-то угрюмый работник волкома, он все куда-то торопился. Когда мы с Митей стали развешивать лозунги-частушки, волкомовец поморщился.
— Означенная самодеятельность ни к чему…
Праздника, который готовил Алексей и которого мы ждали, не получилось. Уходя, волкомовец сказал, что мы пока прикрепляемся к волостной ячейке, так как «вопрос об организации ячейки в Юрове волкомом еще не решен». Один, кажется, Панко был доволен, что так тихо прошло вручение билетов. Он долго разглядывал профиль Ленина, отпечатанный на билете, потом завернул драгоценный документ в платок и, положив во внутренний карман пиджака, направился домой. Я было догнал его и пошел рядом. Но когда мы поравнялись с его домом и увидели открытое окно, в которое глядел дядя Василий, Панко остановил меня:
— Больше не надо, а то «отче наш» не в духе.
И Панко тяжело зашагал по ступенькам крыльца, и шаги эти болью отзывались в моем сердце.
Я вспомнил, что Алексей перед отъездом наказывал мне почаще бывать у Панка, не давать его в беду. Парень он пытливый, но и легко ранимый.
Да, да, Панку надо помогать. Пусть и не понравится дяде Василию, а буду ходить к нему, буду оборонять Панка.
Разное
Вообще-то, в Юрове называли Панкина отца не просто дядей Василием, а Василием Пятым. И не по младости. Уж если говорить о возрасте, то он был едва ли не самым старшим среди всех его тезок в деревне. Пятым числили потому, что жил он на краю селения, где кончался счет домам, а значит — и людям.
Как дом дяди Василия был на отшибе, так и сам он жил как бы в одиночку. Ни к кому не ходил, никого не звал к себе. Некогда ему было, как он говаривал, лясы точить. Это был трудяга, без дела не мог и минуты просидеть.
Принуждала, конечно, большая семья. Только выдал двух дочек, как подросли сыновья. Старший, Константин, как и другие его сверстники, портничал тоже где-то в Приволжье, средний, Игнат, некоторое время ходил с ним, потом женился, отделился и «прилип» к земле, не забывая посасывать отца, а Панко еще только вставал на ноги. Одних надо было обуть и одеть, другим помочь, а хозяйство не ахти какое: всей земли было несколько полос. Правда, после отца, то есть моего дедушки, осталась в наследство десятина купчего покоса, но только один белоус рос на этой купчей. Жесткий, как проволока. Какой от него толк!
Вот и приходилось прирабатывать, тачать да подшивать сапоги. На работу он не обижался, никогда она не была ему в тягость, в ней он находил усладу для себя. Бывало, подколачивает подметки и в такт молотку вполголоса как бы вторит:
— Так-так-так… Скоро и Костюшка выйдет в люди. Так-так… Оженю, хозяином будет. Дом? Придется и для него рубить. От этого не уйдешь, на том деревня держится. Так-так…
Когда в округе организовался комитет взаимопомощи, дядя Василий стал и о нем рассуждать.
— Комитет? Посмотрим и на него. Как знать — авось с ним будет полегше. Сперва-наперво приглядеться. Так. После Костюшке отписать, вот, мол, каки дела пошли у нас. Так-так…
Изменился, непохож на себя стал дядя Василий, когда нежданно-негаданно с Приволжья пришло известие: сын погиб от молнии во время грозы. Случилось это прошлым летом. С месяц, а то и больше, дядя Василий немым ходил, только губы тряслись, ловя слезы: не все они падали в дремучую бороду, иные скатывались на усы. Руки сделались неподвижными; большие, все в порезах, они висели как плети. И все ему стало немило, ничего не мог делать.
В углу накапливалась куча сапог и ботинок, ждавших починки, но дядя Василий не притрагивался к ним. Когда подходил к свалке сапог, то взгляд его как бы спрашивал: а это зачем?
Тетка Надежда, седенькая жена дяди Василия, сокрушалась: не рехнулся ли батько?
Только осенью в доме на отшибе вновь застучал молоток. Теперь уже в работе дядя старался избыть свое горе.
Сапожничал Василий Пятый сызмальства. Кроме него в Юрове было еще два сапожника, казалось, работы не напасешься. Но нет, у дяди Василия ее не убывало, иные даже из «вотчин» других сапожников шли к нему то новые головки сделать, то обсоюзить валенки, то ботинки стачать. Верно, не так уж красиво сделает, но зато крепко, надолго. А мужику это и надо.
Был дядя Василий высоченный, в избу входил сгорбившись, чтобы не стукнуться головой о притолоку. Широкогрудый, бородатый, с крупными рабочими руками. Силища в его руках была громадная, любую кожу, хоть юфть, хоть подошвенную «соковку» шутя растягивал и набивал на колодку.
Работал он с потемок до потемок; редко я ходил к дяде, но всегда, когда бывал у него, видел одно и то же: сидел он перед боковым окном в фартуке на лукошке с натянутой для сиденья кожей. Справа, на щербатой лавке, острые ножи, банки с гвоздями, колодки, на стене — мотки дратвы, пахнущие варом. Как ни хлопнешь дверью, а она у дяди Василия тяжелая, он не повернется. По шагам узнавал каждого входящего в дом.
— Это ты, племяш? Садись! — скажет шепеляво, не раскрывая рта, чтобы не выронить гвозди: порцию гвоздей он обычно держал во рту, выставлялись только шляпки, так удобнее и скорее можно было их взять.
Сяду и гляжу, как он подколачивает каблук или подошву, как тачает голенища или подшивает валенок. Больше всего удивляло меня его уменье шить изнутри. Приладит к валенку подошву, протащит один конец дратвы вовнутрь и начинает вести строчку. Одна рука, левая, так и остается в голенище с концом дратвы. Проткнет туда шило, рука мгновенно поймает его и к острому кончику присоединит щетинку, вплетенную в конец дратвы; шило вытаскивается обратно, а вместе с ним выходит и щетинка, в то же отверстие посылается встречная: дернет мастер за концы, и дратва тонкой змейкой взовьется, глядишь — и есть стежок, а за ним второй, третий…