— Дядя, да ты кого хоть наслушался? Что ты несешь? — вскочил я, не в силах сдержать раздражения. — Ты сам, сам пойдешь на суд. За наветы на колхозы. Придумал, гляди-ка, — «антихристовы путы». А я хотел…
Нет, не договорил, что хотел, потому что уже не имело смысла звать его в колхоз, да он и не стал больше слушать меня. Посчитав мои слова греховодными, он зажал уши и заспешил к двери.
Больше я никого не стал, вызывать: опыт не удался! Днями сидел за своим обшарпанным, закапанным чернилами столом, обескураженный, потерянный. Вот так, дважды секретарь, выговаривал я себе, столько прошло времени, а никого в колхоз не вовлек. Даже дядю Мишу, бедняка из бедняков! А ведь Топников небось надеется на меня, на Кольку и на всех нас.
Как-то вечером пришел Петя-почтарь и с нескрываемым волнением вручил мне свежую газету.
— Читай, твоя заметка тут есть. Ловко ты этого Силантия тюкнул. И Афоне долго будет икаться. По мордасам обоим.
Я почувствовал, как гулко забилось сердце. Развернул газету и увидел заголовок, строго спрашивающий: «У кого вы на поводу?» Прочтя заметку, увидел и свою подпись, набранную тоже крупными буквами: секретарь комсомольской ячейки К. Глазов. Впрочем, были выделены также фамилии Силантия Ратькова и Афони Охлопкова, у коих, как указывалось в заметке, юровская беднота оказалась на поводу, боится вступать в колхоз, чтобы не обидеть своих «благодетелей». И получалось так, что я как бы один противостоял им. Петя-почтарь все глядел на меня, пока я читал, потом спросил:
— А сам-то ты не боишься?
— Волков бояться — в лес не ходить! — ответил я поговоркой отца.
— А все-таки поостеречься бы надо, — посоветовал Петя. — Подписался бы не своей фамилией, этим самым псевдонимом.
— Ничего, — отмахнулся я и спросил: — Дядю Максима, партийного секретаря, не видел? Так нужна сейчас его подмога.
— В больнице он, — вздохнул Петя. — С сердцем у него хуже и хуже.
— Как? Опять в больнице?
Понял: нам надо самим действовать до конца. С газетой пошел я к Трофимычу. Мужики, наверно, уже собрались.
Но что это? В избе ни искорки. Большой темной глыбой лежала она среди сугробов. Я подошел к окну, постучал, но никто не отозвался. Вспомнил: старики собирались в город, к Шаше, и, видно, уехали. Зато уж очень ярко выплескивался на улицу свет из высокого, с глухим тесовым крыльцом дома Птахиных. Неужто у них собрались?
Гадать не стал, зашагал на огонь. На мое счастье, калитка была незаперта. Я скорехонько поднялся по лестнице в сени, до меня донеслись голоса. Открыв дверь, увидел: за столом, заставленным бутылками к едой, сидела семья Птахиных в полном сборе, включая и одного из «странствующих» сыновей, форсистого Осипа.
Я оторопело стал у дверей, не зная, что делать. Помешкав, поздоровался. Тотчас же все застолье обернулось ко мне.
— Смотрит-ко, гостек пожаловал! А мы и не видим, — растерянно произнес Лука Николаевич. — Ну, проходи!
— Нет, я случайно… Я думал, у вас сходка…
— У всех у вас на уме одни сходки, — заворчал старший Птахин. — Всех заманивают в колхоз, а кто не идет, того в газету. Читали твою писанину. Тогда Никанора осрамил, а теперь Силантия, Охлопкова и каких-то «других» в придачу. Ишь, волю взял. Своих ведь однодворцев чернишь. Ай-яй-яй!..
— А кто, хочу знать, эти «другие»? — работая тяжелыми челюстями, пережевывая хлеб с глазуньей, обратился ко мне Никита.
— И без того понятно! — перебил его старик, наливаясь злобой. — На всех порядочных хлебопашцев замахнулся. Но только широк ли в плечах? Мы вот не захотим и не пойдем в ваш колхоз.
— А мы вас и не примем! — осмелев, сказал я. — Надо еще заслужить такую честь!
— Что? — взревел Лука Николаевич. — Да кто это «мы», позволь спросить? Голытьба-то? Господи, вот так «мы»! — Тут он со свистом втянул в себя воздух, хлопнул по ляжкам, и я вспомнил, что так вот он бесновался, когда его сынки привезли на самосуд Ваську перцовского с товарищем, требуя прикончить их. При виде крови он прямо-таки пьянел. Да, от этого человека ничего хорошего ждать не приходилось.
Но я, назло ему, сказал:
— Зря смеешься, Лука Николаич. И вы не так уж широки в плечах.
На улицу я вышел как из душной угарной бани. Отдышавшись, пошел по тропе. В проулке поджидал меня Никола. Он был чем-то встревожен.
— Битый час тебя ищу, — напустился он на меня. — Слушай, — Никола понизил голос, — я видел одного не нашего человека. Лохматый, похож, понимаешь, на того, который тогда к трактору лез.
— Ври!
— Честное слово! Побежал к тебе заметку прочесть, ну и увидел его. Прижался к углу и чего-то выжидает, а как заметил меня — драло.
— Не видел куда?
— Нет. Темно же. Но я его выслежу. Может, это главный зубоед. А ты иди, тебе завтра быть в Перцове, на концерте. Нюрка уж всех оповестила. Как же, в ее избе будет.
Как только я вошел в избу, мама со всех ног ко мне, жалуясь, как она боится за меня, как ей трудно со мной: был на чужой стороне — горе, остался здесь — вдвое.
— Носится сломя голову, строчит в газеты, не подумав, на каких злюк замахивается. Неуж не знаешь: плетью обуха не перешибешь. Думаешь, так мужики и послушаются вас, комсомольцев?
— Послушаются!
Для себя я решил — завтра обойти все дома уже с газетой.
Но не пришлось: вечером прогремели два выстрела.
После выстрелов
— Все о наших сходах думаю. Прошли-таки. Не зря писал Кузюшка, и тебе тоже спасибо, шибко помог. Но почему, скажи на милость, опять не все записались? Половина только. Почему так трудно идет?
— Видишь ли, в чем дело, дядя Андрей. Единоличника цепко держит старое. «Умники», правда, доказывали, что раз, мол, земля теперь принадлежит государству, то мужика ничто не может держать, он сам по себе придет к общему хозяйству, то есть к социализму. Замалчивают они о такой «малости», как средства производства. Плуг, лошадь, телега кому принадлежат? Крестьянину. Значит, он частный собственник. Он связан с этой собственностью пуповиной, а ее, повторяю, порвать нелегко.
— Оно — так! Признаться — я сам тыщу разов подумал, прежде чем решиться. Вчера, кажись, уж все, как быть, в протокол записали, а пошел с собрания да услышал ржание Гнедка — ну, сердце заныло. Прямо на двор, к нему, и прошастал. Прижался к шее, глажу морду — мяконькая она у него, быть, извини, бабья сиська, — а у самого комок к горлу. Я на свово коня, скажу тебе, годов десять сколачивал деньгу. Все по копейке да по гривне откладывал. Да глажу его, а сам думаю: не мой уж ты теперь, Гнедок, не мой, как только поведу тебя на общий двор? А дома баба добавила: не отдам, слышь, Гнедка, скорее, говорит, жизни лишусь, чем нажитой лошади. Пуповина, верно, все так… Она и держит. Не токо богача с его корнями, а и нашего брата простого мужика. И уж, будь добр, повтори, как Лениным говорено? Не затрудню тебя?
— Что ты, дядя Андрей. Вот послушай. «Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная экономическая база, чем для коммунизма… Мы корней капитализма не вырвали и фундамент, основу, у внутреннего врага не подорвали. Последний держится на мелком хозяйстве».
— Вот-вот, на мелком хозяйстве. Отсюдова и понятно, отчего забесились наши силантии. Потерять мужика — потерять хрип, на котором они сидят. Беситесь-беситесь! Худо-бедно, а половина-то откололась, в колхозе! Земельный шар вертится!
— Вертится, дядя Андрей!
— Не все по-ихнему. Будет и по-нашему! Ишшо разок спасибо тебе, друже, за прояснение. Теперь пойду. Николка, слышишь, стучит? Старается, забастовщик. А ты, хочу узнать, поживешь у нас?
— Охота бы, да некогда. Еще денек-два побуду и поеду. Дела ждут. Я и учусь там и работаю — уроки кое-кому даю. Надо!
— Уважаешь, значит, работку? Это, скажу тебе, хорошо. Без дела, как я разумею, у любого бы душа засохла. Дело — оно веселит. Слышь, слышь, как звенит-заливается наковальня? Николка! Побегу, прощевай! А то расшумелся, пожалуй, разбужу Кузю. Как он?