— Ты за кого меня принимаешь? — рассвирепел Копенкин. — Думаешь, я жалею этих сотен?
— Тогда плати! — потребовал Осип.
— И заплачу. Давай карту — дом ставлю на кон. Дом!
— Что ты, Граф! — попытались было остеречь его мужики.
— Не мешать! Знаю, что делаю! — заорал он, смахивая с побледневшего вытянувшегося лица мелкую сыпь пота, не мигая вперившись в колоду карт, которую быстро-быстро тасовал Осип.
Все притихли. За первой Копенкин потребовал вторую карту, за второй третью и, подумав мгновенье, запросил четвертую. Перебор! Тут он обхватил руками голову, закачался и медленно встал. В полной тишине прошел к дверям. Там оглянулся, сказал:
— Пойду объявлю самой…
А через час в избу вбежала Анюха, вырвала из рук Осипа карты, изорвала их в клочья и вцепилась ему в волосы.
— Сдурела, баба! — оттолкнул ее Осип.
— Сдуришь с тобой. На-ко, приехал обирать наших. Дом ему подай! До-ом! Ай своих-то хоромов мало? Да я тебя, хапугу!.. Я тебе такой дом дам! — она опять бросилась к Осипу, но ее удержали мужики. Вырываясь, она принялась стыдить и их. — С бабой воевать? С Оськой не справились, так со мной? Ой, простофили. Охмурил вас Оська, разуменье потеряли. А ну! — Она так рванулась, что затрещала в швах кофта. Освободившись, подскочила-таки к Осипу, вздернула юбку и, хлопая по голому заду, бросила: — Вот тебе мой дом, вот!
И ушла. А утром, когда мужики еще спали после ночного переполоха, а старик Птахин с крылечка оглядывал улицу, в Юрово прискакал на рыженькой неоседланной кобылице Яковлев.
— Ну-ка, вызови своего!.. — остановив рыжуху у крыльца, приказал он Птахину.
— Не ошибся ли, любезный, адресом? — покосился на него Лука Николаевич. — Таких начальничков надо мной чтой-то я не припомню…
— Зови, говорю!
На крыльцо вышел Осип и, потирая одной рукой заспанные глаза, другой натаскивая на плечо ремешок подтяжек, откашлялся:
— К вашим услугам, товарищ председатель!
— Ты что, контра, народ баламутишь, с толку сбиваешь? Раскулачу! В два счета!
Яковлев кипел, а Осип, как бы не понимая, о чем зашел разговор, стал еще сильнее тереть глаза. Теперь он тер обеими руками, так как подтяжки наконец приладил. Старший Птахин выжидательно следил и за сыном, и за Яковлевым, которого бесило это наигранное спокойствие Осипа. Не выдержав, председатель опять сорвался:
— Так ты что это, сукин сын, придурки мне устраивать?
— Никакие не придурки, — откликнулся, позевывая, Осип. — Со сна не все понятно… Голова, понимаешь. Зашел бы, вместе за столом и потолковали бы по душам. Свои же… Ты, правда, свое вроде бы уж отышачил, а я еще тяну лямку…
— Брось паясничать! — рявкнул Яковлев. — Знаю я твою лямку. Всех мужиков хотел стянуть в узел. Ишь ты, «свой» человек! Сегодня же выметайся из деревни, к чертовой матери!
— Что, что?
— А то, что слышишь!
— Потише! — Осип враз сбросил с себя напускное спокойствие и покраснел лицом от толстых щек до пухлых мочек ушей, — А то ведь я тоже могу… Посторонних свидетелей, видишь, нет… Гляди-ка, нашел кулака.
— Молчи! Ты похуже любого захребетника. Силантия перефорсил: тот землю отбирал у мужиков, а ты на дома замахнулся. Слышишь, чтоб к вечеру духу твоего здесь не было. — Повернулся к Луке: — Помоги ему собраться. А утром доложишь, ясно?
Не дожидаясь ответа, он вскочил на лошадь и, наддав в бока ее ногами, повернул под гору, к избенке тетки Палаши. Затем заехал ко мне, наказал: проследи!
Осип еще хорохорился, вечером опять пошел в «игорный дом», но было уже поздно: дверь оказалась на замке. Тетка Палаша, как и многие мужики, поспешила в избу-читальню, где крутили «Красных дьяволят». В перерывы избач Хрусталев объявлял, что в читальне впервые за годы существования лесных деревень устраивается шашечный турнир, и просил записываться в число участников этого исторического события.
Осипа, конечно, не устраивал ни этот турнир, ни даже «Красные дьяволята». На другой день Лука Николаевич постучал мне в окошко: «Скажи своему начальнику, Осип уехал…» Увидел — уходил старик с опущенными плечами. Сдался? Но сдался ли?
Вскоре после отъезда Осипа прибежал ко мне Федя Луканов. Позвал:
— Пойдем в поле, что я покажу…
Повел меня по тропе к Лиственке, где за березовым перелеском зеленела ярь. Земля эта была Силантия, Ионы и Никанора. Никто сюда, кроме этой «троицы» и не ездил. Зачем на чужое глаза пялить? Хотя земелька эта могла приковать к себе чье угодно внимание, уж больно сдобна была.
— Видишь? — Федя указал на полосы. — Бывшая силантьевская, а теперь колхозная. Отчего, думаешь так «похудела»?
— Говори!
— Скажу. Видишь новые борозды? Вечером они появились. Шел я с мельницы, слышу — в сторонке за березами лошади всхрапывают. Завернул, ба! — Никанор и Варвара по зеленям-то с плугом. Считай — от колхоза отхватили. Я и актик составил. Вот.
Я прочитал и хотел добавить к акту свою подпись — для крепости, но Федя запротестовал.
— Тебе уж и так набили шишек, поостерегись.
Федя все брал на себя. Уговорить мне его не удалось. Да, что ни говори, а настоящий народ в нашей ячейке.
С актом мы пошли в сельсовет. В дороге Федя все молчал, о чем-то думая, затем тронул меня за руку.
— Тебе учиться охота?
— Еще бы!
— И мне. Яковлев хочет на курсы меня послать. Сделаем, слышь, тебя главным мукомолом колхозной Шачи. Потом, говорит, сестренок начнем учить. Клавку, старшую, можно, сказал, в ШКМ послать, хватит-де ей по нянькам ходить, а младшую, Фаинку, выучить на агрономшу. Чуешь, куда загадал! А все почему? Заплел как-то к нам, увидел, как Фаинка грядки копала, луночки делала под капусту да выгородила косушку под цветочки — любит она в земле-то рыться — вот, видно, и прикинул, кем ей быть. Агрономша! Это ж такая высь. Файка — агроном, а? Ты-то что скажешь?
Я знал: Яковлев выше всяких земных умельцев ставил агронома. Ему и самому в молодости хотелось выучиться на агронома, но батраческая судьба веревками связала. И если самому не удалось осуществить мечту, то укреплял это желание в других. При этом прочил в агрономы, кто влюблен в землю, кто видел в ней все блага, какие могут сделать жизнь крестьянина безбедной. А теперь вот прибавлялась к семье будущих агрономов и Фаинка. Много? А может, много их и понадобится колхозной земле?
— Нет, ведь это сильно? — выбегая немножечко вперед, вопрошал, волнуясь, Федя. Ростом он был еще невелик — никак не мог повытянуться, — но в плечах раздался, окреп костью и выжилился.
— Это, Федя, так сильно, так… — волнуясь, начал и я. — Одним словом, по-рабочекрестьянски!
И тут же вспомнил об Алексее. Если бы он сейчас послушал Федю, как бы порадовался вместе со мною. Ну да скоро он приедет, в каникулы с нами будет.
Напрасно, однако, ожидал я его. Через неделю пришло от него письмо. «Не осудите, отдыхать под тихим небом Юрова некогда, еду на черные земли, где нас ждут политотделы, ждут деревенские активисты — утверждать на этом черноземе колхозы». Конкретное место он не назвал, видно, еще не знал, но было понятно, что едет далеко и не на легкие дела.
В конверт была вложена дюжина рыболовных крючков. На малюсеньком пакетике, в котором они находились, надпись: «На удачу моим братчикам. Посылаю с надеждой, что когда-нибудь накормите ухой…»
— Чего он про тихое небо? Не ты ли писал? — прослезилась мать.
Пришлось признаваться. Она посетовала на меня, но тут же сказала:
— Что же делать? Ему, должно, виднее, где быть. Только бы остерегался: небось и там кулачья полно.
Я думал о Марине Аркадьевне: ждала ведь и она Алексея.
Сколько лет прожить?
В деревне у каждого летом и осенью дел хоть отбавляй, а в колхозе, который ширился, принимая под общую крышу все больше и больше семей, и подавно. Еще где-то за лесом нежится солнце, еще не успеет зорька раскрасить румянцем небо, а люди уже на ногах.
В Юрове первые следы по росной тропке прокладывали кузнецы и завфермой. Никола на пару со своим отцом шел в кузню, а завфермой, мой отец, — на скотный двор. Первые удары молота по наковальне раздавались еще до того, как на улице появлялся с пастушьим рожком Граф Копенкин. Он же начинал играть, когда на колхозном дворе кончалось звеньканье молочных струй. Отец открывал ворота и выпускал коров на зов рожка.