— Похлебать бы сейчас щец с мясом, а, Кузь? — по-прежнему шагая позади меня, подал голос Серафимчик. — Или картошечки со свининой. Батя с Гришухой поди уж завтракают. Ты хочешь?
Я сглотнул слюнку:
— Ничего не хочу.
— Счастливчик! А я голодать не могу. Однажды вот так же в дороге проголодался, так ноги задрожали и упал.
«Неужели и сейчас задрожат у него ноги, неужели упадет? — напугался я. — Тогда все пропало». И начал просить его:
— Серафимчик, не надо… не думай о еде. Я не думаю — и ничего… Ты о станции думай.
— Есть хочу! — твердил Серафимчик. — Щец бы…
— Есть, есть, — рассердился вдруг я. — Тогда бы и не шел, обжирался бы щами да получал синяки от своего бати.
— А ты не больно разевай рот! — прикрикнул на меня Серафимчик. — А то я могу…
Он не досказал, но я и так знал, что Ионов сынок все мог — и обругать, и дать взбучку, а самое главное — отказать в покупке железнодорожного билета. Без билета же далеко не уедешь!
На железнодорожную станцию мы пришли вконец обессилевшие. К счастью, на поезд не опоздали. Серафимчик успел не только билеты купить, но и постоять у буфетной стойки, выпить водки и закусить. Я вынул было свои пятаки, чтобы купить бутерброд, однако в тесном зальце зазвенел колокольчик: надо было садиться в вагон.
В вагоне, переполненном и душном, мне удалось забраться на верхнюю полку под самый потолок и лечь калачиком среди корзин и мешков, а Серафимчику, разомлевшему от выпивки, кто-то уступил место на лавке. Вагон качало, колеса отчаянно стучали на стыках рельсов, и я, чтобы не свалиться, ухватился за стойку. Тепло разморило меня, и я забылся во сне.
Проснулся утром. Окно розовело от солнца. В вагоне людской гуд. Пахло хлебом, онучами, потом; из рук в руки переходил большой закоптелый чайник, наполнялись кипятком кружки, чашки. У меня кружилась голова, во рту пересохло и тоже хотелось пить. Но прежде чем слезть, поглядел на то место, где вчера сидел Серафимчик. Сейчас его тут не было, на его месте сидел дюжий мужик с бородой Христа.
— Серафимчик! Эй, Серафимчик! — закричал я.
— А ангелочка, херувимчика не хочешь? — откликнулся снизу человек с Христовой бородой. — Твой Серафимчик когда ишшо вылез, в самом Ярославле.
— Как? — всполошился я. — Не может быть, тут он где-нибудь, тут.
— Тогда поищи, — прогрохотала Христова борода.
— Слезай, попей кипяточку, малый, — позвала меня пожилая женщина, раскрывая сумку с едой. — Доедешь небось и один. Тебе куда?
И только после этого вопроса до меня дошел весь ужас моего положения: точного-то адреса Серафимчик не назвал, велел всецело надеяться на него. Вот и понадеялся! Что же теперь делать? Я совсем растерялся. Негодовал на Серафимчика и злился на себя. Кому доверился-то? Не знал, что ли, его? Разве мало он насмехался над тобой? Погуляет он в Ярославле и опять к бате под крылышко. А я?..
От волнения или от чего другого у меня сильнее закружилась голова, и все поплыло перед глазами. В висках — стукоток. Дотронулся до лба, руку, как огнем, обожгло. Что это? Неужто захворал?
— Паренек, где же ты? — снова послышался женский голос. — Или туда тебе подать?
Но теперь и пить мне расхотелось, не до этого. Стукоток в голове становился все болезненней, все тяжелее стало дышать.
…Ничего я не помнил, кто и где снимал меня с поезда. Очнулся в незнакомом помещении. Белые стены, белые занавески, вся в белом какая-то женщина, склонившаяся надо мной и щупавшая пульс.
— С пробуждением! — улыбнулась незнакомка.
— Где я? — разжал я сухие губы.
— В больнице, голубчик, — ответила женщина. — У нас в гостях. Спокойно, спокойно, сейчас уже ничего страшного.
— А было страшное?
— Ты, дружок, перенес сильное воспаление легких. Видно, тяжеленька была у тебя дорога. Все метался и бредил модами, ругал какого-то Серафимчика.
— Моды, Серафимчик? — я постепенно восстанавливал в памяти дорожные происшествия. Да, ехал за модами, ехал не один, с Серафимчиком, но тот бросил меня в пути, бросил, несмотря на уговор. Ясно, из-за него я и простыл, ведь сколько шел впереди, защищая его от ветра, да еще глотал снег, когда под тяжестью Серафимчикова чемодана потел.
— Откуда будешь-то?
— Из Юрова. Деревня есть такая на Шаче, в буйской стороне.
— Далеко заехал. Знаешь, где ты сейчас? В Вологде.
— В Вологде? — удивился я.
— Да. Здесь тебя и сняли с поезда. Больного, в жару. Но теперь, повторяю, все страшное позади. Деньков через пять отправим в твою буйскую сторону. Мама небось ждет?
…На это я мог бы ответить неделей позже, когда увидел мать. Встретила она меня горестным вздохом: «Господи, что же это происходит? — И распорядилась: — Ладно, живи пока дома. Батьке в чем ни то будешь помогать. Сослепу уж сколь разов обсчитывался, Дела-а!..»
Тетрадь третья
Здравствуй, ячейка!
Невеселая весна
Радоваться? Мама с некоторых пор, точнее — с весны стала называть меня молодым хозяином. Но радоваться ли? Весна стояла ненастная, целыми днями моросили дожди, а мне одному приходилось пахать на усталой Карюшке раскисшую землю.
Ох уж эта пахота! Плуг часто зарывался по самую станину, и новокупленная Карюха вставала, хлопая боками. Чтобы вытащить орало, приходилось и мне впрягаться в постромки, а когда и это не помогало, круто поворачивать лошадь в сторону, плуг в таких случаях накренялся и, прочеркивая на полосе полукруг, вылезал из земли. Надо ли говорить, какой изуродованной оказывалась вспаханная полоса. Страшно было глядеть на нее. Но мать, приходя в поле и оглядывая мою работу, ободряюще кивала:
— Слава те господи, еще полоску взрыли. Боронкой теперь ее, боронкой…
На бороньбу она посылала Митю и Вову. Вова вел Карюшку под уздцы, а Митя погонял вожжами, идя за бороной. Я все же имел перед ними преимущество — мне, как пахарю, разрешалось обуваться в старые отцовские сапоги, а братишки шлепали босиком — для них сапог не находилось. Вова жаловался, что ноги зябнут, но Митя держался самоотверженно. Он засучивал штаны, распахивал ворот рубашки, сдергивал с головы кепчонку, делая вид, что ему даже под дождем не только не холодно, а и жарковато. Ясно: будущий моряк закалялся. За зиму Митя повырос, шире стал в плечах, не в пример бледному, словно обескровленному Вове, порозовел.
Но хотя братчики вдвоем управляли Карюшкой, она все время сбивалась на неровной пахоте с шага, и борона выписывала зигзаги. Маме ничего не оставалось делать, как брать железные грабли и процарапывать непробороненные пласты. Завершал работу на полосе отец, но тоже не без помощи мамы. Так как зрение у отца стало еще хуже, мать была у него вроде поводыря — привязав его за веревочку, шла впереди, а он, держа небольшую дистанцию, шагал за ней с лукошком, поминутно спотыкаясь. Конечно же, рассевал неравномерно.
— Ты на меня гляди, Ваня, — просила при этом мама.
— Гляжу, да ведь…
Как ни трудно было ему, полуслепому, он по-прежнему никогда не жаловался на свои недуги.
Из лавки ему пришлось уйти: при ревизии оказалась недостача. Обсчитывался, обсчитывался — и вот итог: в кассе не хватило около двухсот рублей. Ревкомиссия предложила внести недостачу в рассрочку. На этот раз отцу пришлось расстаться со своим темно-синим костюмом-тройкой. Перед продажей мы перелицевали его (отец сказал, что это уже в третий раз!), хотели нагнать лоск. Но где там? Продали за бесценок. После этого отец повел на базар Карюшку, да вовремя остановил его Топников. Сколько-то он дал ему взаймы из своей зарплаты и наказал не торопиться, выплачивать постепенно.
Из-за этой недостачи не мог приехать домой Алексей, а уж он помог бы пахать и сеять. Решил остаться в городе, снова стал курьерить в газете да подрабатывать на волжских пристанях, чтобы скопить деньжонок для покрытия отцовского долга. Он и экзамены не все сдал.