— Запиши на приход. — И, усаживаясь на скамейку, завертывая толстыми пальцами самокрутку, сообщил, не скрывая радости: — Борзо мы, паря, поработали, пожалуй, первый раз так-то. Мороз трещит, а нам хоть бы те что. А почему, думаешь? — всем крупным корпусом повернулся он ко мне.
— Тебе, Фрол Степанович, наверно, видней было.
— По-своему, по-партейному (он нажал на это слово «по-партейному») я так скажу: знали, для какой надобности топором махать. Покойный Топников Максим Михайлыч все толковал про них, ну как верно-то назвать…
— Про идеи, — подсказал Демьян.
— Вот-вот, про ленинские идеи, — подхватил Фрол. — Если, слышь, все их поймут, то и в крестьянском люде всеобщий подъем настанет. Вот оно, поняли. Тебе и колхозы, и всякая другая новизна. Валил я лесины, а сам думал о свете. Погоди, Кузьма, заживем мы здесь что надо. Одно меня беспокоит: какая-то сволочь муторится еще в округе, опять слушки поганые распускает. Дескать, недолго будут ласкать мужика, для заманки, мол, это, а как все обобществят, вплоть до курей, и оставят его голеньким.
— Да такие сплетни уже были, — сказал я.
— Были. А, видно, плохо мы перешибли их. Ты бы того, опять в газету. Напишешь?
— О попах тоже надо, — подсказал Демьян. — Сегодня, слышу, бабы долдонят: батюшка-де с амвона возвестил о какой-то всесжигающей хвостатой звезде, которая будто бы оторвалась от небесной тверди и летит к нам, чтобы выжечь всю землю, распаханную железными чудовищами. Считайте — тракторами. Каково замахнулся чернорясый? Во что церковь превращает?
— А-а, — сжал кулак Фрол, — прихлопнуть бы их, и дело с концом. Все время они сбивают людей с толку.
— Этак нельзя, — возразил Демьян. — Без ведома и согласия верующих не прихлопнешь. По-другому надо: неправое поповское слово надо перешибить нашим, правым. К тому я и про заметку сказал. — Подсел ко мне, заглянул в глаза. — А ты, слышно, отчаливаешь от нас?
Отрицать не стал, сказал, что вызывают.
— Не езди! — категорически отрезал Демьян. — Как, Фрол, не отпустим?
— Не знаю, голова, — не сразу отозвался Горшков. — Сам я, ты ведаешь, немало поездил по белу свету со своим плотницким топором, и не без пользы: других и себя лучше познал! А принесет ли ему пользу инструмент, — он указал на перо, — пусть лично спытает.
— Дипломат! — покачал головой Демьян. — Для чего же ты все про здешние блага ему толковал да про эти сплетни?
— А для того, чтобы он не забывал помогать своей «Борьбе» оттуда…
На другой день пришло письмо от Тани.
— Гляди-ка, не забывает тебя Танюшка, — говорила мать, передавая письмо. — Хорошая она, ладная девушка. Ехал бы уж туда. А о колхозе, о нас что теперь беспокоиться? Сообща проживем!
Все одним разом решила мать.
Кто есть одержимые?
— Откуда?
— Из Юрова. А ты?
— Я с железки[3].
— Значит, вместе будем начинать?
— Похоже.
В один день и час появились мы с Борисом Бурановым в редакции. Пришли рано, впустила нас рябая, с подоткнутым подолом женщина, убиравшая помещение, которое состояло из большой квадратной комнаты и коридора с умывальником у входа. Низкие окна, опустившиеся чуть ли не к самому тротуару, слабо пропускали свет. Пахло краской, должно быть, недавно тут был ремонт. Из окон виделись угол городской площади с горбившимися сугробами и размятая санями дорога, что вела к переезду через реку Вексу.
Уборщица подала нам стулья, но мы продолжали стоять, оглядывая помещение, где предстояло работать.
Буранов был лет на шесть старше меня, высокий, по-девичьи подобранный, над тонким носом нависал выпуклый лоб, машисто перечеркнутый пепельными дужками бровей, вытянутые щеки, испятнанные въевшимися бусинками угля.
— А что делал на железке?
— Кочегарил. А ты?
— Землю пахал. Счетоводил.
— Я твои заметки читал в волжской. Подходяще! У тебя должно получиться. А у меня…
— Что у тебя?
— Я, видишь, только стенгазету шуровал. Деповскую ежедневку выпускали.
— Ежедневку? Как это успевали?
— Успевали. У нас сменные редколлегии, каждая свой номер готовила. Ничего, зубастая выходила «деповка», рабочим нравилась.
Порывшись в карманах, он вытащил пачку папирос.
— Куришь?
— Не научился.
— Говорят, газетчики все курят. Привыкай.
Он прикурил от зажигалки, сделанной из гильзы патрона. С каждой затяжкой щеки его западали.
— Редактора здешнего видел?
— Не приходилось.
— А я видел. Смурый. Глазища, что фары. Смотрит — пронзает. Приходил к нам «деповку» глядеть. Номер мой был. Расспросил: покажите, который Буранов. Меня с паровоза, от топки, к нему. Наставил на меня фары, вытянул толстые мясистые губы, сказал: «Беру к себе!» А тебя как зазвал?
— Письмом.
— Где остановился?
— Пока нигде. Я прямо с дороги…
— Помогу, — пообещал он. — У меня старушка есть на примете, одна живет. Кстати, пойдем сейчас к ней, а то устрекочет на базар.
— Пойдем.
В редакцию вернулись, когда сотрудники были уже на местах. Впрочем, заняты были только два стола. За одним с табличкой «Машинистка» стучала на «Ундервуде» круглолицая беленькая девушка, за столом побольше, заваленном письмами, вырезками из газет и гранками, под табличкой «Отв. секретарь» сидела худая, средних лет женщина с серым усталым лицом. Незанятыми оставались три стола: большой, вытянувшийся вдоль глухой стены, накрытый зеленым сукном, с телефоном и два, сколоченные из свежевыструганных досок, стоявших впритык в простенке, над которыми висела общая табличка: «Литсотрудники».
Поняв, что за столом «Отв. секретарь» как раз и сидит секретарь редакции, мы отрекомендовались.
— Великолепно! Очень хорошо! — радушно ответила женщина. — Мы вас ждали. Занимайте свои места, пожалуйста, — она указала на стоявшие впритык свободные столы.
— Сколько же всего здесь душ? — справился осмелевший Борис.
— Было четыре. С вами станет на пятьдесят процентов больше, — усмехнулась отв. секретарь. — Новая газета, сами понимаете…
Редактор в этот день так и не появился в редакции — заседал в райкоме партии, но несколько раз звонил секретарю, спрашивал о подготовке номера, что-то наказывал. Надо сказать, что Валентина Александровна (так звали секретаря) за неимением сотрудников была во многих лицах. Она замещала несуществующего заведующего рабселькоровским отделом — принимала и регистрировала заметки, отбирала их в газету, вела переписку с селькорами; была также в роли литправщика — готовила заметки к печати; выполняла обязанности корректора и выпускающего, только обязанности завхоза выполняла не одна, а на пару с уборщицей.
А теперь вот стала заниматься еще с нами. Для начала дала нам подшивку газеты и велела внимательно посмотреть, о чем она пишет, на что надо настраиваться новым сотрудникам.
У ней не оставалось свободной минуты. На столе, рядом с чернильным прибором, лежала раскрытая коробка «Кальяна» — с тонкими длинными папиросами. Переключаясь с одного дела на другое, она закуривала (прав Борис, у газетчиков, видно, даже женщины смолят) и, струйкой выдыхая сизый дымок, оборачивалась к нам.
— Заметили? Веселая работка…
Приятно было глядеть, как Валентина Александровна писала. Строчка за строчкой, одна размашистей другой, бежала по длинным листам, сбиваясь то в одну, то в другую сторону — некогда ей было выводить слова. Приглядевшись, я вспомнил, что таким же размашистым почерком была сделана приписка на моем вызове. Так вот кто это писал! Догадка вызвала у меня к этой энергичной женщине чувство благодарности.
Писала она, склонив набочок голову, уронив на плечо калач косы. Беленькая Зиночка, то есть машинистка, брала у ней написанное и неслась к своему столу. Через каждые час-полтора слышалось:
— Оригинал в типографию!
Оригиналом назывались отпечатанные на машинке листы. Их несли уборщица или та же Зиночка.