— Да, что еще я хотела сказать? — выпрямилась Шурочка. — Топников велел передать тебе, чтобы ты лобызал у него. И поскорее. Не догадываешься — зачем?
— Нет. Разве насчет ячейки?
— У братца придется тебе дела принимать.
— Сказала!..
— Не я сказала — Топников. И чего ж? Берись! Об одном прошу тебя, Кузя: не проговорись Виктору. Он еще верит, что сам вернется.
— Знаю. Но я никуда! — отрезал я, вдруг рассердившись на себя. Какой же из меня будет секретарь сельсовета, если столько времени не знал, как и слово-то это пишется.
— Вот и напрасно упираешься. Топников не похвалит, — возразила Шурочка.
Попрощавшись, она пошла домой. Пройдя по тропинке до поворота, оглянулась, попросила:
— Приходи опять. Мы с Виктором будем ждать тебя.
На другой же день утром я отправился к Топникову, правда, не решив еще для себя, что соглашусь на сельсоветское секретарство.
Топникова на месте, в партячейке, не оказалось — куда-то уехал. Я прождал до вечера, но и вечером он не явился. Уборщица хотела отвести меня к нему на квартиру ночевать, но я подумал, что если он вернется, то прежде всего зайдет к себе на работу, и остался в его комнатке. Лег на дощатый диван, подсунув под голову подшивку газет.
Утром меня разбудил знакомый голос:
— Вставай, дважды секретарь и одиножды избач!
Конечно, это был сам Топников. Я привстал, протирая глаза и ворча, что ни в сельсоветские секретари, ни в избачи не пойду.
— Какой же я грамотей? Мне знаешь какое письмо прислали из газеты, сколько насчитали ошибок?
— Видишь, газета тоже верит в тебя. Не верила бы — не прислала такое письмо.
Он глядел на меня по-отцовски, с доброй улыбкой. Был он еще в плаще, видно, только что вернулся из поездки, под глазами желтели мешки, сильно старившие его. Наверное, подумал я, он еще глаз не смыкал, смертельно спать хочет, как он это все выдерживает? Ведь у человека всяких дел под завязку, а еще и на меня время тратит, уговаривает.
— Что, лады? — потрогал он мой вихор.
— Получиться бы немножко, — сдаваясь, попросил я. — Курин вон какой грамотей.
— Курин — да! — подтвердил Топников. — Но поднатаскаем и тебя. Сейчас и отправляйся в город. В исполкоме обратишься к секретарю. — Он снова улыбнулся. — Точно, к секретарю. Видишь, без секретарей никуда. Гордись! Исполкомовский секретарь расскажет тебе, с чего начинать, по отделам поводят, заставят что-нибудь и пописать. Чем не университет будет? Университет… — раздумчиво повторил он. — Не всем еще приходится в аудиториях за студенческими столами сидеть. Но ничего, они не уйдут, по крайней мере от молодых, таких, как ты. С силами только надо получше собраться, потверже на ноги встать. Так-то, секретарь!
Но как ни торопил меня Топников, а немало еще по-расспрашивал тут, в кабинетике, и на квартире о Юрове, о настроениях мужиков, особо справлялся, все ли посеяли озимку, что говорят о тракторе и первых распаханных межах. Когда я сказал, что в засуху отсеялись нынче все, пустырей не осталось, что безлошадники опять ждут трактора, Топников повеселел:
— Так, так… Началось… Началось! И что еще зима принесет…
Зима, по его понятию, должна стать особенной. Кулаки это уже предчувствуют, не случайно опять стали припрятывать хлеб. Выжидают. Они еще покажут клыки. Но пусть знают: время работает на нас! Кстати, бедняк смелее пошел в партию. На днях двух земляков приняли — Дудорова и Горшкова. Каждую зиму они ходили на «чужую сторону» плотничать, а теперь сказали: пора на месте обстраиваться, на родной земле.
В исполкомовском «университете» я пробыл двое суток, на третьи пошел домой со связкой инструкций и прочих бумаг.
А на Шачинском кладбище появилась новая могила, любовно обложенная свежим дерном, с деревянным столбиком и красной звездочкой.
Я пошел в Семыкино с надеждой узнать о последних днях Виктора.
Заплаканная мать провела меня в опустевшую боковушку и передала пачку листов, исписанных знакомым ровным почерком Виктора.
— До последнего дыхания помнил об этих листах, все держал их в изголовье и спрашивал: «Почему долго нет Кузьмы?» Видно, тебе хотел их передать, — сказала мать и, отдавая, наказала послать куда надо.
Но прежде чем послать рукопись в редакцию, мы в ячейке целый вечер читали ее. Читали рукопись человека, размышлявшего в последние дни своего бытия о жизни, о вере в счастье, которое приходит в борьбе, и самой главной победе — победе над собой, над личными бедами.
У Трофимыча
Едва ли не самым желанным гостем в Юрове стал теперь Петя-почтарь. Едва увидят мужики его, маленького, в больших, с чужих ног, латаных-перелатанных валенках, в заячьей шапке, надвинутой на лоб до самых бровей, устало шагающего с сумкой на боку, и уже выходят, просят зайти на минутку. Если до вечера оставался час-другой, то он не отказывался зайти к кому угодно даже без дела, лишь бы малость обогреться после дальней дороги — носить почту ему приходилось по-прежнему чуть ли не за двадцать верст. Но когда запаздывал из-за метелей, бездорожья или по какой-либо другой причине, то кивал:
— К Трофимычу спешу.
Тогда и мужики шли к Трофимычу, то есть к Шашину отцу, в знакомую по сходам старенькую избу, которая никогда не запиралась. Почтарь проходил в передний угол к столу и, раскрыв сумку, извлекал из нее свежие газеты. А в них, начиная с первых страниц, речь о том, что волновало всех, — о совхозах, колхозах, о коммунах.
Сначала больше всего писалось об организации зерносовхозов где-то далеко-далеко от наших мест. Многим уже был известен по газетам совхоз «Гигант», созданный в далеких Сальских степях. Поражало воображение то, что на полях этого хозяйства работали десятки тракторов. Мужики чесали затылки, пытаясь представить себе, что же это за великан-совхоз, сколько же у него земли, если юровские поля сумел запахать один трактор, а тут пашут десятки?
Потом стали появляться заметки и об организации колхозов. «Хватит, — заявляли в своем постановлении крестьяне из какого-то приволжского села, — погнули хрип на единоличных полосках, понатерпелись нужды. Теперь хотим жить коллективно, всем селом вступаем в колхоз и даем ему имя дорогого товарища Ленина, который указал нам дорогу к новой человеческой жизни». «Долой кулаков — даешь колхоз!» — писали станичники Дона. «Мы — за коммуну!» — откликались крестьяне из-под Курска.
Не важно, что пока не было таких вестей из ближних мест. Сегодня нет, так могут быть завтра! И мужики с надеждой шли в избу Трофимыча, когда появлялся тут Петя-почтарь со свежими газетами.
Сам Петя читать не умел, буквы он знал только те, какие входили в названия газет. Поэтому читать газеты приходили мы, комсомольцы. Начинал по старшинству Никола, потом сменял его я. Когда же мы с Николой задерживались — он в кузнице, я — в сельсовете, мужики посылали за Митей — «моряком», и тот, откладывая на потом уроки, со всех ног летел на зов. Уж очень бывал доволен, когда взрослые нуждались в нем. Да ему и самому хотелось как можно скорее повзрослеть — ведь малых во флот не берут, а он по-прежнему спал и видел моря и океаны.
Засиживались мужики до глубокой ночи. Уже уйдет и Петя-почтарь, унесет газеты, а они сидят, смолят самосад и спорят без конца. В густом дыму и лиц не видно, слышны лишь охрипшие голоса.
Обычно шум поднимался с приходом Афони Охлопкова. Он усаживался на передней скамейке, рядом клал серую барашковую шапку-бадейку, единственную в Юрове, которая должна была свидетельствовать, что владелец ее — не какая-нибудь голь перекатная, а человек достойный, с весом, затем обводил взглядом собравшихся, откашливался важно — все говорили, что эту привычку он перенял у Силантия, — и начинал:
— Что, опять этих читарей слушали? — Выдержав малую паузу, дергал круглой головой. — Чудеса, права! Парнишки им басенки, а они и уши развесили. Теляши, ей-богу!
— Ты, Афоня, погоди хулить всех, — пытались урезонить его мужики посмелее. — Вылез из навоза, так теперь…