Никола долго плевался, ругая Панка за выкрик. Надо было подпустить злыдня к трактору, тогда бы уж не ушел. Опростоволосились. А главное — не узнали, кто это был. Колька, правда, уверял, что незнакомец был волосатый, заросший, как черт. Но в темноте все может показаться.
Топников же нас похвалил:
— Молодцы, спасли железного коня.
Трактор еще несколько дней гудел над полями, запахал не только полосы, но и многие межи. Перед отъездам, оглядывая вспаханное поле, без меж ставшее просторным, дядя Максим с задумкой заметил:
— Красиво, ладно слились полоски. А от этого недалеко и до слияния живых душ… А?..
Не обещая в скором времени опять навестить нас, он сказал, чтобы мы поближе держались к Виктору Курину.
— Тебе особенно это надо, — подмигнул Топников. — Оба вы одной музе служите…
Конечно же намекал он на селькорство.
Курин и другие
Каждый вечер раскрывала двери изба-читальня. Закончив секретарские дела, сюда переходил Курин. Много у него работы в сельсовете, да и в читальне ее невпроворот. Надо и новые книги прочитать, и обновить плакаты, и подготовиться к очередной спевке маленького хора — добилась-таки Нюрка своего: всех перцовских девчонок и нашу юровскую Галинку завлекла в песенный хоровод; надо и новую стенную газету выпустить и непременно с карикатурой, с раешником. Заметки, просто факты есть кому принести, это делала комсомолия, но набело-то отделывал он.
Курин продолжал писать и в журналы. На столе скопилась уже целая пачка журналов с его рассказами и фельетонами. Это он писал ночью. Если его спрашивали, когда же он спит, то Курин смешливо хлопал бурыми ресницами:
— А много ли мне надо сна? Я ж неженатик…
В моих заметках, которые я приносил в стенгазету, ничего смешного не было, и я жалел, что не могу писать так, как он. Виктор успокаивал меня:
— Мы оба в одну точку бьем. Я смехом, подковыркой, а ты прямотой. А смеюсь почему? Голос все тренирую, чтобы избавиться от хрипоты…
И тут он шутил.
Но мне хотелось хоть однажды написать так, чтобы Курин оценил без снисходительности. После отъезда Топникова я исписал чуть не целую тетрадку о необычном госте — первом тракторе. Расписал все: и как светило солнце, и как трактор с гулом вырвался из перелеска, и как пошел по полю, поднимая окаменевшую землю. Все у меня выглядело в этакой лучезарности, красивости. Засунув тетрадку в карман, пошел к Курину.
Виктор был в читальне один, отбирал книги для очередной выдачи. Увидев меня, глуховато зарокотал!
— О, селькор! Для тебя я сегодня приготовил книгу, которую ты непременно должен прочесть. В школе я зачитывался ею. Она небольшая, но какой язык! Все слова значимые и ни одного лишнего. А ведь чего греха таить, многие обращаются к словам первого ряда, к избитым, истрепанным. Иные же гонятся за ложной красивостью.
— За какой красивостью? — переспросил я, вдруг насторожившись.
— Я сказал: за ложной. Не напишут просто — солнечный или погожий день, а обязательно лучезарный, изумительный. Время непременно наградят эпитетом прекрасное. О любви зайдет речь, ну как же не окрасить ее пылкой, пламенной, безумной. Так называемая словесная патока.
Порывшись в шкафу, он вытащил книгу, порядком уже потрепанную, обернутую в газетную обложку, и бережно протянул мне: читай. Я принял томик, раскрыл, и в глава бросились полустертые строчки — так, видно, много рук прикасалось к листку, — и начал читать.
«Как-то давно, темным осенним вечером случилось мне плыть по угрюмой сибирской реке. Вдруг на повороте реки, впереди, под темными горами мелькнул огонек.
Мелькнул ярко, сильно, совсем близко…
— Ну, слава богу, — сказал я с радостью, — близко ночлег!
Гребец повернулся, посмотрел через плечо на огонь и опять апатично налег на весла.
— Далече!
Я не поверил: огонек так и стоял, выступая вперед из неопределенной тьмы. Но гребец был прав: оказалось действительно далеко…»
Курин привстал на цыпочки, и, чтобы не мешать мне, отошел в сторонку. Я читал не торопясь, как бы пробуя каждое слово на вкус — так все тут было для меня драгоценно.
Читал о том, как огонек, побеждая тьму, манил своей близостью, как надвигались и уплывали скалы, теряясь в бесконечной дали, и как огонек все стоял впереди, все так же близко и все так же далеко, и гребцу приходилось налегать на весла…
Прочитав этот коротенький рассказик, раза в три, наверное, короче того, что было написано у меня в тетрадке, я долго еще глядел на полустертые строчки. Глядел и мысленно видел и реку, и гребца, и скалы, и этот непотухающий живой огонек, переливающийся и зовущий вперед, и чувствовал, как мною овладевает нервная дрожь. Я переживал все то, что испытывал путешественник, оказавшийся ночью на далекой сибирской реке, жил теми мгновениями, что и он. Рассказ потряс меня своей правдой, своим волшебством слова.
Я прижал книгу к сердцу, забыв даже спросить, кто ее написал. Курин сказал, что автор — Короленко. Короленко?.. Мне понравилась и фамилия писателя, в ней послышалось что-то сердечное, теплое.
О своей тетрадке я умолчал. Все, что было написано в ней, сейчас, после прочтения короленковского рассказа, показалось легковесным, ничтожным. Стараясь во что бы то ни стало написать красиво о солнце, о тракторном гуле, я не коснулся души людей, их настроений. Люди были названы только по фамилии. А ведь событие-то произошло в деревне необычное. Первый раз за все здравствование Юрова, от далеких времен пращуров до наших дней, прокладывалась глубокая борозда. Разве это не тот самый огонек, который должен манить, звать? И в моей тетради этого огонька не было.
Тетрадь я изорвал, все стал писать заново. На это мне понадобилось несколько вечеров. Когда были готовы мои «огоньки», я опять пошел в избу-читальню, к Курину. Но в этот раз читальня была закрыта.
Уборщица сказала, что накануне под вечер с Куриным стало плохо и его увезли домой, в Семыкино.
— Все шутил, никому не говорил о своих недугах. Жалко болезного, — сочувственно добавила она.
На другой день отправился к Виктору в Семыкино. Чистенький, обшитый тесом дом Куриных стоял на краю большой деревни. В палисаднике кудрявились молодые яблоньки и вишни, пестрели какие-то цветы, гудели два улья, которые, как потом я узнал от Виктора, завел для него покойный отец.
Я постучал. Мать Виктора, высокая седая женщина, провела меня в боковую комнату. Виктор спал на кровати, в левой руке его был зажат до половины исписанный листок, в правой был карандаш. Мать тихо вышла, а я неслышно сел у постели, глядя на вытянувшееся, измученное приступом страданий лицо больного. Дышал он прерывисто, губы вздрагивали. Казалось, он что-то хотел сказать, может, новую фразу, родившуюся во сне. Я увидел, что исписанные листы бумаги лежали и на этажерке, и на подоконнике. Там же были кипы газет и журналов, книги. А в простенке висела семейная фотография: отец, среднего роста, худощавый, с «чеховской» бородкой и с «чеховским» пенсне, мать, еще не столь седая, какой показалась сегодня, он, Виктор, стоящий за спинкой стула, на котором сидела мать, и девочка в белом фартуке. Это, видимо, была сестра Виктора.
Виктор точно почувствовал, что я гляжу на него, пошевелился, кашлянул и открыл глаза. Прохрипел:
— Ты здесь? Случилось что-нибудь?
Я промолчал.
— Не отвечаешь — значит, все ладно, — попробовал он улыбнуться. — Тогда послушай, какой мне сон приснился. Понимаешь, будто бы я в раю оказался. Все там в голубом и жемчужном свете. Но такая скучища, ни одного порядочного человека, одни хитрецы, представь, они пролезли и туда. А ведь говорили попы, что с этим делом там строго…
Улыбка, однако, быстро исчезла с его лица, да и голос ослаб. Он схватился за горло, начал гладить его, чтобы легче дышалось. Листок упал на пол.
— В больницу бы, наверно, надо тебе, — сказал я.
Он отрицательно мотнул головой: