— Эта династия известнее всяких Романовых, — сказал Алексей.
С восторгом, с гордостью говорил он о первых комсомольцах-чоновцах, которые стояли на страже революции, о тех, кто добровольцами уходили в буденновскую конницу.
Своими рассказами Алексей согнал с меня хмурь. Я даже позабыл на время о своем решении. В голове у меня были эти имена, эти события, и я жил и как бы дышал воздухом того громового времени.
Утром к нам в комнатку влетел Железнов.
— Радуйся, рабочий класс! — загрохотал он. — Завтра топай в мастерскую. Прямо к заведующему — я обо всем договорился.
Я стоял перед ним потупясь.
— А ты что? Что, спрашиваю, не пляшешь? — удивился Железнов.
— В самом деле, что ты молчишь? — спросил и Алексей. — Хоть бы спасибо сказал Ивану.
— Да, да, спасибо, — обернулся я к Железнову. — За всю заботу, Иваша. Прямо как о родном ты… Но…
— Что «но»?
Я не набрался храбрости ответить. Не добившись больше ни слова от меня, Железнов и Алексей ушли, я остался один.
Куда?
На столе лежали книги, но мне сейчас было не до них. И все из-за Железнова. Хоть и сказал ему «но», а сам вдруг заколебался. Все-таки неплохо бы остаться, раз берут: где-где, а в мастерской наверняка будет у кого поучиться. Счеты с Ионой ведь не закончены, да и Павлу Павловичу пора нос утереть. Но вместе не давало покоя и другое: как же там, в деревне, дома? Пожалуй, тот же Никола и укорит: в Юрове все кипит, богачи злобятся, а он теплым местечком обольстился — разве это по-комсомольски? Да и отец там такой беззащитный, и «младенцы».
Как же быть?
В комнату вошла, шлепая войлочными туфлями, хозяйка дома, высокая и худая, как доска, с копной седых волос. До этого я видел ее один раз и то мельком. Дома она была только вечером, а днем всегда где-то пропадала. Войдя, хозяйка поднесла к своим большим, навыкате глазам старенький, скрепленный проволочкой лорнет и с высоты поглядела на меня.
— А ты, голубчик, все еще здесь? Гм, гм… кто же будет платить?
— За что? — не понял я, досадуя, что так не ко времени она зашла.
— Он не знает! — в ехидной усмешке сжала она тонкие губы. — Ты же фактически квартируешь. Даже не спросивши моего позволения. Это, кроме всего прочего, бестактно, молодой человек.
Я порылся в карманах, забыв, что они пусты — все, что было, ушло на обновки «младенцам». Пришлось объясняться: не рассчитывал, что столько проживу, но если теперь поступлю на работу, то при первой же получке уплачу.
— Да вы небось слышали наш разговор.
— Меня ваши разговоры не интересуют. Я стою выше всего временного… Я, молодой человек, дворянка! — тряхнула она своей копной.
Меня заело. В ответ я тоже тряхнул вихрами и громко, с вызовом сказал:
— А я комсомолец!..
— Скажите пожалуйста, какое высокое звание! — передернула она костлявыми плечами.
— Высокое! Выше всякого дворянского!
Хозяйка еще ближе поднесла лорнет к глазам и теперь взглянула на меня с неким любопытством. Я же с усмешкой поклонился:
— О ревуар, мадемуазель!
Я вскочил, поспешно оделся — и на улицу: не мог больше оставаться тут.
Но куда же теперь? Опять разве на Горную за Капиным адресом? Нет, сначала к Павлу Павловичу — взять залежавшуюся котомку. Да, к нему!
Открыл мне Филя. Он вышел встрепанный, на шее висел сантиметр, в поле рубашки — иголка с ниткой. От него несло водочным перегаром, видно, только что кончился запой.
— Проходи, пропадущий, — сказал Феофилактион, пропуская меня вперед.
Ни Павла Павловича, ни Юлечки дома не было. На мой немой вопрос Филя ответил, что все сейчас в бегах, что и я не ко времени пришел.
— Что такое?
— Магазин-то тю-тю! Последнее дошиваем.
— Закрывают? Значит, нэпманам конец? — завертелся я вокруг Фили.
— А чему ты радуешься? — заворчал он. — Без работы останемся, дурачок. Надомников Павел Павлович уже рассчитал. И о тебе не поплакал.
— А я и не нуждаюсь.
— Как это?
— А так! Захочу — так в мастерскую. Обещали взять.
— Тебе хорошо, — вздохнул Филя.
Не снимая пальто, я стал оглядывать швальню. Какой-то непривычной заброшенностью повеяло сейчас от нее. Из двух манекенов остался один. Раньше на верстаке полно было всяких материалов, теперь же лежали только лоскуты саржи, рулончик ватина и сметанный верх пальто. Его, наверное, и дошивал Филя. Заглянул под верстак, где раньше лежала моя котомка. Сейчас и ее тут не было. Перехватив мой взгляд, Филя сказал, что Юлечка спрятала ее в чуланке: так перепугалась она тогда фининспекторов.
— Погоди, я принесу твое богатство, — сказал он. — А допрежь пойдем чаю попьем, — потянул меня в кухню.
Там, на столе, стояла банка с вареньем. Садясь рядом со мной, Филя кивнул на банку.
— Юлечка ровно знала, что ты сегодь зайдешь — варенье оставила, велела угостить тебя. Она, гляди, частенько справлялась о тебе. Околдовал ты ее, что ли?
— Вот еще…
— И не «еще», а бабы, скажу тебе, чудны. Кого они возлюбят, то делаются сами не свои, на все идут. Поверь мне, я знаю. — Он налил мне стакан и пододвинул варенье. — А кого, друг ты мой сердешный, не возлюбят — шабаш. Хошь знать, так через то я и пристрастился к проклятому зелью, будь оно неладно! Ты слушаешь меня?
— Слушаю, — мотнул я головой.
— Так вот, скоко-то годов назад втюрился, братец ты мой, в одну вдовушку. Ладная была собой, что станом, что личностью. И что со мной стало? Веришь — нет, потерял покой. Раз зашел к ней, два — улыбается. Ага, думаю, взаимно нравлюсь. Стал подарочки ей носить. Заколочу какую копейку — и в магазин. То духов каких, то брошку. А раз принес отрез на платье. Из чистого атласа! Вручаю. Атлас так и блестит, гляжу — и у нее глаза заблестели. Оговорилась, правда: зачем, слышь, такой дорогой презент? (По-ихнему презент — это, гляди, подарок.) Чем, говорит, я заслужила? А я ответствую: красотой, душенька, красотой ненаглядной. Понравились, видно, ей такие душевные слова. К столу позвала, наливочкой попотчевала. Я было после того ручку ей целовать (городским все непременно ручки целуют), а она мне грозит розовым пальчиком: «Это, Филя, ни к чему». И отсылает домой… Ты слушаешь меня? — опять справился он.
— Говори, Филя, интересно. — Теперь уж вправду он заинтересовал меня и вместе удивил своим неожиданным красноречием. У всех молчунов, видно, так бывает: копится, копится да и прорвется. — Говори.
— Не обескуражился я, вдругорядь браслетик поднес ей. Какой, слышь, восхитительный. Но не взяла. А глаза так и горят. Не обманешь, говорю себе. Оставил. Но к себе и в этот раз не подпустила. Гордая она была. Только во мне этакое упрямство обозначилось, не отступаюсь — хожу и хожу к ней. Одевалась, скажу тебе, не так богато, но со вкусом. Платья без воротничков, вся шея открыта. А шея у нее белая, круглая, этакая сдобненькая, так бы вот и приложился к ней. Если забежишь к ней утром, когда в магазин с одеждой пошлют, то увидишь ее с распущенной косой. Золотистый, пышный, весь в волнах волос-то, быть купается она в этой пышности. Вот уж, братец ты мой, красотища-то! А ежели придешь вечером, то увидишь ее в другой красе: коса венцом уложена на голове, только на уши спускаются маленькие завитки, чуть-чуть касаясь сережек. Глядишь на нее и не дышишь. Нахрапом, скажу тебе, я не действовал, красоту, брат, надо уважать! И сам, конешно, старался соответствовать. Одевался тогда я с приличием — белая сорочка, тройка из чистого бостона, шапка каракулевая. Как антелеген какой… Слушаешь?
— Что дальше было, Филя?
— Ать, не перебивай! — буркнул он. — Короче хочешь — на! Принимать-то принимала, а любила, оказалось, другого. Видел я того раза два. Обидно даже стало: с виду ничего завидного, корявый, тонкорукий, только и есть, что ростом вышел поболе меня. Этот без подарков к ней приходил, а встречала как князя какого. И когда второй-то раз увидел его у ней, на квартире, ретивое мое взыграло. С кулаками было на соперника-то. А она этак за ручку меня — и открылась: извиняй, слышь, меня, дорогой Филя, ценю я тебя за доброту, а сердце отдала другому. Одним словом: шабаш! После этого я как ушибленный ходил, ничего не стало мне мило. И с горя запил зеленую. А тот, другой, счастье пьет: замуж она вышла за него. — Он вздохнул и умолк.