Но с лошадки все и началось. Как раз перед полевой порой в уездном городке открылась ярмарка. До этого отец получил в комитете взаимопомощи семенную ссуду. Обрадованный, он взял сбереженные деньги да в придачу к ним единственный свой костюм, тоже еще жениховский, который надевал только в престольные праздники, и отправился на ярмарку покупать лошадь.
Оттуда вернулся с маленькой кобылкой мышиной масти. Была эта Мышка в теле, чистенькая, по крупу пролегла желобинка. Отец привязал ее у крыльца и стукнул в окно; идите, мол, полюбуйтесь.
Когда мать и мы всей оравой выскочили на улицу, увидали, как отец форсисто выступал около новоявленной Мышки в своем жениховском костюме.
— Видала, какое чудо отхватил! — обернулся он к матери весь сияющий. — Подвезло. За те же деньги, а костюм-то, гляди, на мне!
Первый раз я видел его таким несказанно радостным. Побритый, с отменно подкрученными усами, разодетый, он словно бы помолодел. Походив вокруг кобылки, отец отвязал ее и протянул мне поводок.
— Вижу — хочешь погарцевать. Валяй!
Он помог мне и сесть на лошадку. Я выехал на дорогу и погнал толстенькую «мышку» вдоль деревни. Пусть все видят: и у нас есть конь! Затылком, спиной, каждой клеточкой я чувствовал, с какой радостью смотрят на меня отец, мать и братишки. Но не успел я доехать до конца деревни, как кобылка начала прихрамывать на задние ноги.
— Ээ, да толстушка-то запальная, — услышал я чей-то голос.
Обернулся: у дороги стояли Лукановы — чахоточный Федор-большой и его сынишка Федя-маленький.
— Какая еще «запальная»? — буркнул я.
— Значит, опоенная, — пояснил Федор-большой.
— Знаете вы!.. — с обидой выкрикнул я.
Лукановы были вечными безлошадниками, и уж не им, думал я, разбираться в конях! Но они оказались правы. Отец был обманут, лошадь купил порченую. С горя и запил.
Да, ни радостей, ни надежд.
Капа-Ляпа плюс новые сапоги
Бедовая все-таки Капа-Ляпа. Ей все нипочем. И в кого такая? Мать ее, тетя Марфа, болезненная женщина лет пятидесяти, все время жаловалась на свои «немощи». Ходила как прибитая. Нет, не в нее Ляпа. Разве в отца?
В молодости дядя Аксен жил в каком-то городе на Волге, ходил по дворам с точильной машинкой и, если верить его словам, заколачивал немало. Женившись, вернулся в деревню, здесь посеребрились его виски, залегли глубокие складки на лбу. Но каждое лето он укладывал в объемистый саквояж свои пожитки, смазывая машинку и, оживившись, объявлял, что уезжает в город, что там заждались его. Однако Марфа не отпускала его, а Ляпа, не стесняясь, подсмеивалась:
— Пап, слышишь, бубенцы звенят? Не за тобой ли едут?..
— Ах, негодная!.. Задам я тебе бубенцы! — хватался он за ремень.
Где там: Капа уже скакала на одной ноге по лестнице, успевая еще и наказать:
— Меня не забудь взять, милый папочка!..
Никогда она не унывала. Только сердилась долго. Но бывало, что первой шла на мировую. Вот и в этот раз она первой заговорила со мной. Вечером это было. Я ехал на злосчастной, спотыкающейся на все четыре Мышке проселком. Вдруг услышал:
— Эй, Паленый, прокати!
Раздвинулись кусты, и навстречу мне выбежала она, Капа-Ляпа. Как всегда, босиком, в коротеньком платьишке, с туго заплетенными косичками. Не дожидаясь разрешения, влезла на телегу, села напротив и уставилась на меня зелеными глазками:
— Что молчишь, не узнал? — и рассмеялась: — Другой бы ручку подал, подсобил сесть. А ты…
— Ну и беги к другому.
— Вот еще! — быстренько надула Капа лиловатые губки, похожие на чернильные пятна, за что и получила прозвище Ляпы. — Строишь из себя задаваку и вообще…
Я продолжал молчать. Капа стукнула меня по плечу, да так, что ушибла руку о мои мослы. Морщась от боли, затрясла кистью.
— И дотронуться-то нельзя. — Потом еще ближе подсела ко мне и, как бы под секретом, сообщила: — Мы завтра поедем на дальние наволоки. Косить.
— Знаю. Вся деревня поедет. Мы тоже.
— Верно? — обрадовалась Капа. — Вот хорошо-то! — И заглянула мне в глаза: — Давай вместе? Рядом там и шалаши поставим, ага?
— Давай!
Теперь Капа пододвинулась ко мне вплотную. И так мы ехали до самой деревни. У воротец она спрыгнула и снова спросила:
— Так едем?
— Едем.
— Вместе?
— Вместе.
— Кузеня, ты умник-разумник! — подытожила она разговор и побежала домой.
На другой день в деревне спозаранок стало шумно. На улицу высыпали стар и мал, все были заняты сборами. В выдраенные песком и вымытые добела телеги бабы укладывали пожитки, еду, косы, лопатки, грабли. Из-за околицы, от кузницы, несся перезвон молотов, тянуло запахом паленых копыт, — это старались ковали, ставившие на железные ноги последних лошадей. Наша Мышка была подкована еще за несколько дней раньше. В кузницу ее водила мать, привыкшая все делать загодя, чтобы не отставать от других. Сама она укладывала и воз, так как отец еще не оправился от хмельного.
Несколько раз в нашем проулке появлялась Капа. Взглянет на наши сборы и полетит к себе. Приходил и Панко. Парнишке тоже хотелось поехать, но дядя Василий, его отец, продал свой сенокосный пай Силантию, у которого ломился новый двор от скотины.
В полдень обоз тронулся. На телегах расположились по-праздничному одетые бабы и девчата — в новых или свежевыстиранных сарафанах, белых платках, до блеска начищенных ваксой ботинках, лузгая семечки или орешки, прибереженные для такого особого дня. Мужики через всю улицу вели лошадей размеренным шагом под уздцы, и только когда оставались позади воротца, взбирались на телеги. А Мышку вел я. Тоже по-взрослому. Я был доволен, что эта честь досталась мне.
Все, кто оставался в деревне, провожали уезжающих до воротец и там стояли до тех пор, пока вдали не исчезал пыльный хвост шумного и пестрого обоза.
На место приехали к исходу дня. В реденьком березнячке, подступившем к пожне, разместились все — и люди, и кони. То тут, то там горбились телеги с задранными оглоблями, белели палатки, темнели шалаши. Запахло дымом костров и самоваров, колесной мазью и по́том лошадей, березовым соком и свежестью росной травы. Потом мужики, иные уже в подвыпитии, собирались вместе, спорили, откуда начинать поутру косьбу, кого поставить на промер участков на жеребьевку.
От крайних палаток, разместившихся ближе к реке, звенела песня. Голоса были только девичьи. Хотелось убежать туда, наверно, ведь и Капа-Ляпа там, но мать не отпустила, прогнала в шалаш и велела спать, напомнив, что утром рано разбудит. Сама она примостилась рядышком.
Я лежал на дерюге и слушал. Пропев одну песню, девчата тотчас же начинали другую, и звуки, то плавно стлавшиеся над лугом, то вдруг взлетавшие ввысь, заполняли все. Даже громкий спор мужиков заглушался.
Нет, не до сна. Я ворочался с боку на бок, слышал также, как шевелилась и вздыхала мать. Может, вспоминала свое девичество, которое было у нее коротким. Вышла замуж, когда еще и семнадцати не стукнуло. Мать у нее была неродная и постаралась поскорее избавиться от лишнего рта, от трат на наряды. Деревня, в которой она жила до замужества, была недалеко от Юрова, только час с небольшим ходьбы, но туда она ходила лишь раз в году, в престольный праздник, да и то без радости: мачеха не любила ее.
— Как поют!.. — вдруг с тихой задумчивостью проговорила мать.
Я повернулся к ней.
— А ты, мам, когда-нибудь пела?
— Маленько пришлось. Невезучая жизнь-то у меня, — с горечью ответила она и тут же прикрикнула: — Ладно, спи!
Но до того, как забыться в сладкой дреме, я еще услышал песни про Ваньку-ключника, злого разлучника, про березоньку, что во поле стояла, и о колечке, вместе с которым была потеряна и любовь. И только заснул, как вдруг почувствовал, что меня тянут за ноги. Я завозился. Мать услыхала.
— Куда ты, Кузя?
— Никуда.
Но через минуту меня снова потащили. Ноги уже оказались на воле. Мать дотронулась до изголовья и, не обнаружив меня, спросила: