Занимал Буркин половину небольшого деревянного домика на Сенной; одна комната была отведена под спальню, в которой почитывала книжечки Юлия Ванифатьевна, или просто Юлечка, как разрешала она называть себя: кругленькая, пышненькая, лет тридцати жена Павла Павловича; а другую комнату побольше, выходившую широким окном во двор, занимала швальня. Тут вровень с подоконником стоял дощатый верстак, протянувшийся от стены к стене.
Тощий, морщинистый Павел Павлович в соседстве с Юлечкой выглядел отцом ее. Порой она и называла его не иначе, как папочкой, он в ответ моргал:
— Ладно, Юлечка, не отвлекай меня и ребяток…
Нас, «ребяток», было у него двое: я и пожилой, неразговорчивый (везло мне на таких!) работник с длинным именем: Феофилактион. Впрочем, и Юлечка, и Павел Павлович называли его Филей. Мне работник тоже велел «кликать» его укороченным именем: так проще, без путаницы. Феофилактион был удобен для Павла Павловича — никогда ни на что не жаловался. Работал он у него давно, хаживал еще с ним по деревням Заволжья. Один был порок у Фили: иногда так запивал, что все спускал с себя. Но хозяин мирился с этим, для своего Фили находились у него и одежонка, и обувка, работай только, не ленись.
Меня Павел Павлович поначалу предупредил:
— Хочу сказать тебе, мой друг, — веди себя как подобает. Мы — портные дамские, работа у нас тонкая. Верно, Филя?
Тот согласно мотнул головой.
— А дамы, то есть женщины, что на сегодня составляют? — спросил Павел Павлович и сам ответил: — Они составляют половину человеческой населенности. Видел, какой веский процент?
Начинать мне пришлось опять с утюгов да с ваты. Павел Павлович садился в сторонке и сверлил меня редко мигающими глазками. Однажды, когда скопилось много кроя, заставил шить целую штуку, то есть все пальто. Сукно попалось толстое, грубошерстное, плохо поддавалось утюжке. Швы топорщились. Никак плотно, в «струнку», не заглаживалась кромка бортов.
Павел Павлович кивнул Филе: подучи. Тот, ни слова не говоря, взял у меня полы, отогнул борта, жирно намылил их внутреннюю сторону, сметал и заставил утюжить.
— Но так мы испортим материал, — ужаснулся я.
Тогда Филя, по знаку хозяина, сам навалился на утюг. Намыленное сукно с шипеньем стало слипаться, твердеть. Через некоторое время борта сделались плотными, как фанерные листы.
Готовые вещи завертывали в простыни и куда-то уносили. Чаще всего уносил Филя. Нагрузит на плечи огромные свертки, так что и голова скроется, и, покрякивая, зашагает по улице, расталкивая прохожих. На мой вопрос, куда он ходит, Филя щерил редкие крупные зубы:
— Куда надоть, куда требують.
Удивляло еще меня то, что Павел Павлович привозил целые отрезы сукна и кроил по нескольку штук одного размера и одинакового фасона. Частенько он и крой куда-то отправлял все с тем же Филей. Потом перешептывались о чем-то.
Я было опять спросил Филю, но он даже рассердился:
— Что тебе? Сказал — надоть!
Рассердился и я: «Надоть? Ну и шепчитесь. Меня от этого не убудет».
Работали мы полную неделю, но в воскресенье шили только до полудня, то есть до тех пор, пока сдобная Юлечка не звала нас в тесную кухоньку за общий стол. В воскресенье она с утра покидала свою комнату, шла в кухню, надевала цветастый фартучек и начинала названивать посудой. К нашему появлению в кухне на столе дымилось большое блюдо с лапшой и вольготно лежал пышный, с румяной корочкой пирог. Юлечка тоже была разрумяненная и вся сияла. Сияние это говорило, что, когда захочет, она все может сготовить — и эту лапшу с жирной свининой, и столь зовущий к себе пирог.
— Эх, к такому бы пирогу да косушечку… — садясь, вздыхал Филя.
— Рано, голубчик, срок малый прошел, надо обождать, — предупреждал его Павел Павлович.
— Надоть, так надоть! — склонял голову Филя.
После обеда он отправлялся в цирк смотреть на приезжих борцов. Покорный, покладистый, он, однако, был любителем острых ощущений, ходил глядеть на борьбу, весь так и дрожал, когда становился свидетелем сильных схваток на ковре. Раньше, как говаривал Филя в минуты откровенности, он ходил на Волгу смотреть на кулачные бои, но теперь они не устраивались — времена ушли, и ему пришлось переключиться на цирк.
А я шел на Мшанскую, к брату. Не всегда, правда, заставал его дома. Иногда по воскресеньям Алексею приходилось выезжать в ближайшие деревни для проверки жалоб и заметок, поступавших в редакцию газеты, где он продолжал работать в отделе писем. Но когда оставался дома, то ждал меня.
Как-то я застал у брата Железнова, который за что-то пробирал Алексея. Увидев меня, закивал:
— А, рабочий класс! Иди-ка рассуди нас.
Поздоровавшись, он начал пояснять суть дела. Алексей ездил в одно село, где произошло ЧП: из-за земли подрались соседи. Попало бедняку, он и написал в газету. Но когда приехал «газетный расследователь», этот бедняк стал защищать богатого обидчика, заметку взял обратно, неудобно-де, обидчик, сам недавно из нужды вышел и хозяинует все по грамоте. У расследователя и сердечко растаяло…
— Скажи, тебе не приходилось шить у «грамотных хозяев»? Как они благоволят ближнему?
— Благоволят! Сегодня накормили пирогами, — сказал я, садясь на краешек кровати.
— О, тебе повезло. Нас с Олехой пироги обходят стороной. Но ты о грамотных-то давай.
— О них и говорю. Прошлой зимой мы шили в селе у одного железнокрышника. Тот все журналы про агрономию да почетные листы показывал, а немая девчонка — сирота — тем временем тяжеленные ведра с пойлом на двор таскала. Павел Павлович тоже мягко стелет… Все они хороши!..
Не знаю почему, но мне как-то досадно стало, и на Железнова, и на Алексея. Походили бы сами с машиной по чужим людям, так узнали бы, кто кому благоволит. И больше всего удивился на Алексея. С какой стати он-то разжалостился? Разве мало сам бедствовал? Да нет, у него, наверное, такая уж мягкая душа. Вспомнил, как не раз он выручал меня, хоть вот тогда, когда мы с Колькой бегали на реку стрелять из найденных патронов, а он за меня сушил сено.
Помолчали. Потом Ивашка сел рядом со мной, затормошил.
— А ты все-таки похвастай, как живешь в большом городе?
— Живу. Обшиваю женскую половину населенности.
— О, какими громкими словами изъясняешься.
— Это не мои слова. Павла Павловича.
— Смотри-ка! И много ходит к вам заказчиц?
— Пока ни одной не видел в глаза.
— Невидимки, что ли, они? — не удержавшись, хохотнул Железнов.
— Может, и невидимки.
— Но как же? На кого-то он примеряет?
— На манекен.
— А потом?
— Потом уносят.
Я отвечал отрывисто, с неохотой, так всегда бывало со мной, когда портилось настроение, Но Железнов продолжал расспрашивать:
— Кто уносит? Куда?
— Он и Филя.
— Филя, Филя… Это его брат?
— Никакой не брат — работник.
— Как? Он мне сказал, что брат. Надул? А ведь я ему поверил, как Олеха тому, новоиспеченному. Ладно. Но учит как — хорошо или плохо?
— Как все.
Железнов встал, заходил, закинув руки за спину, и вдруг остановился передо мной.
— Значит, как все? И угощает пирогами?
Я мотнул головой.
— Хозяйчик и пироги, ишь ты… Это, как говорит у нас один запорожец, треба разжуваты. И поскорее!
Надел свою тужурку — и вон из дома. Что ему пришло в голову, что надумал, было неизвестно. Алексей, задумавшись, морщил лоб. Я молчал, не мешал ему…
Неожиданная союзница
Не так уж разбросист этот волжский город, за один уповод можно обойти всю левую сторону его, если не задержишься у строек в фабричном районе и не заплутаешься в узких переулках Татарской слободы. Тесен город. И весь он на виду. Встань в центре, на круглом сквере — сковородке, и ты увидишь улицы, лучами расходящиеся во все стороны, и людей, стекающихся в центр. Без центра никто не может обойтись. Тут и торговые ряды, и рынок, и горсовет, и суд, и даже пожарная с ее высокой нарядной каланчой. Хочешь с кем-либо встретиться, приходи на «сковородку».