Увидев меня, она пошевелила губами, подняла серпики бровей. В глазах блеснули слезинки. Она силилась что-то сказать, но не могла.
Голос Тани я услышал лишь через неделю, когда ее перебинтовывали. Прикрывая рукой шов на лице, она чуть слышно сказала:
— Видишь, как я оплошала без тебя. Но ты, ты не теряй времени, не сиди около меня. Возвращайся на учебу.
Я замотал головой: сейчас — никуда!
Самая большая глава…
«Сколько прошло дней, недель? Да что считать — много! За эти дни хождения в больницу, дни тревог и ожиданий случалось всякое. По ночам я не раз вставал, бросался к окну и, напрягая зрение, глядел на белевшую тропу, что вела к калитке.
Сегодня проснулся оттого, что старая хозяйка баба Соня зажгла свет у плиты. Я вначале даже удивился: почему она-то так рано поднялась, что ее-то беспокоит? До этого бабка в такое время еще похрапывала на своем сундуке-великане. Но тут вспомнил: да ведь это же по моей «вине» опередила она меня вставанием. Да, да, вчера вечером, как только вернулся от Тани, я попросил милую хозяюшку приготовить из наших запасов такой завтрак, какого и цари не едали: сделать глазунью, сварить цикорный кофе, приготовить тыквенник… Вспомнил, как она, серьезная, несмешливая, вдруг схватилась за живот и раскатилась: «Цикорный кофей?.. тыквенник? Где уж, конешно, есть такой завтрак царям!..» И, с трудом подавив смех, спросила:
— Для кого?
— Невесту приведу!
Тут маленькие выцветшие глаза бабы Сони потеплели.
— Господи, не Танюшу ли?
Я кивнул. Она всхлопнула ладошками.
— Да для нее, болезной, я все сделаю, найду и мучки, и сметанки для пирожков… Приводи, родной, приводи!..
Таню баба Соня знала. Месяц назад по выходе из больницы Таня заглядывала в нашу маленькую квартирку. Тоненькая, бледная, без кровинки в лице, с робкой улыбкой. У виска и на шее еще виднелись следы операционных швов. Левая рука непривычно была полусогнута. Баба Соня каждый раз потчевала ее чаем и колобками собственной выпечки, непременно справляясь о здоровье. Таня закрывала волосами рубцы, говорила, что теперь все хорошо, «из коготков вырвалась…».
Больше она не распространялась. А я знал, что это за коготки были. Авария так измяла Таню, что многие уже считали ее не жилицей на этом свете. Сильное сотрясение мозга, глубокие раны, большая потеря крови. Несколько дней Таня была без сознания, в бреду, вся дрожа, выстанывала: «Останови, останови!»
Видно, чудился ей грохот опрокинутой телеги, на которой ехала в Заречье и которую взбесившаяся лошадь понесла с крутой горы.
Долго лежала Таня в больнице. А выйдя, снова через некоторое время вынуждена была вернуться туда же — сводило руку, надо было делать новую операцию. Еще чуть не месяц пролежала в послеоперационной палате. И вот сегодня утром выйдет из палаты.
По пути забежал на Сенную площадь, в цветочный ларек, купил столько цветов, что пришлось разделить их на два букета. Чего-чего, а цветов в Вексине всегда хватало. Вот с продуктами, так было трудновато — сказывались последствия прошлогоднего засушливого неурожайного лета и тяжелейшей бескормной зимовки скота. Приходилось подтягивать пояса, но нас это не обескураживало, мы могли обходиться и цикорным кофе, потому что жили добрыми надеждами.
У редакционной конюшенки меня ждал новый литработник Саша Черемушкин, веселый толстячок. Саша сидел в повозке с натянутыми вожжами — делал вид, что едва удерживал Буланка, который на самом деле стоял не шелохнувшись — был он ленивцем из ленивцев.
— С шиком провезу молодых! — пообещал мой возница.
Саша любил кучерить. Он и в редакцию заявился с колхозного конного двора, и писал все больше о конях. Но редакция узнала его не по заметкам, а по частушкам и раешникам, которые он писал в часы отдыха там же, на конюшне.
Приехали мы в больницу задолго до обхода, пришлось ждать. Наконец Таня в сопровождении старшей медсестры спустилась с лестницы в вестибюль, по-прежнему бледная, худая, со смущенной улыбкой.
— Двигай, милок, а то у Кузюхи яичница простынет. — Саша тронул Буланка. Тут же похлопал по раздутому карману. — А я прихватил для встречи и веселухи… Кузюха, конечно, ведь не припас.
Что верно, то верно — о вине для дорогого застолья я и забыл.
— Ты умница, Саша, — похвалил я находчивого дружка и теперь уже сам заторопил его. В голове рисовалась картина, как я поведу Таню в дом, представлю ее бабе Соне. Та, наверное, уже приоделась: раньше она при каждом появлении Тани надевала цветастый халат и беленький, из чистого, по ее определению, батиста головной платок.
Таня в наш разговор не вступала. Склонив голову, она о чем-то задумалась, погасив улыбку. А когда Черемушкин повернул ленивца на улицу, где я жил, она вдруг привстала и попросила остановиться.
— Что случилось?
— Я здесь… выйду. Вы уж одни там… повеселитесь…
И вышла. Никакие наши уговоры не могли удержать ее. Я кивнул Саше, чтобы он один ехал, а сам пошел с Таней, взволнованный, обескураженный. Долго не мог вымолвить ни слова, только глядел и глядел на нее, смурую, непонятную.
Она шла, не поднимая головы, сжав губы, избегая моего взгляда. Казалось, вот-вот она заплачет.
— Ну что же ты, Таня? — наконец спросил я, прижимая ее суховатый локоток к себе.
— Не спрашивай, — с болью в сердце откликнулась она.
— Как же? Ведь мы уже все решили. Ну, Танюша?
— Плохо мы решили. Плохо…
Подняв голову, она ткнулась мне в плечо, и я увидел слезы, крупные и светлые.
— Что же плохого, Таня?
Голос мой дрожал, хрипел — я не узнавал в нем себя, таким он странным был сейчас.
— Что же ты молчишь? — продолжал я хрипеть. — Скажи, что тебя страшит?..
— А ты не догадываешься?
— Нет.
— Какой ты, Кузя. Какой… — она не договорила, опять заплакала.
Мне подумалось, что через мгновенье она произнесет нечто такое, что положит конец всем моим надеждам, и я сжался, ожидая этого приговора. Она медлила, тогда я шепотом попросил:
— Говори же, не томи душу.
— Добрый ты, вот какой, — так же, шепотом ответила она. — А я, — с горечью повысила голос, — не хочу пользоваться твоей добротой. Ты и так уж сколько потерял из-за меня. Где твои подготовительные курсы? Нет, нет, не могу я быть твоей обузой.
— Перестань! Что ты придумала?
— Кузя, ты не знаешь, не знаешь, что меня сегодня назвали… инвалидкой. Да, да. И работать мне пока не придется. Велели отдыхать. Понял теперь? Понял, что это зна…
— Понял! — перебил я ее. — Напугали тебя, и ты засовестилась. Люблю я тебя, какая есть. Вот и все! И не отдам тебя никому.
— Но, Кузя…
— Молчи! Я еще не все сказал. От тебя я и сейчас никуда не уеду.
— Не будешь учиться? — с тревогой взглянула мне в глаза.
— Буду. Попрошусь на заочное отделение. Олег, дружок мой, писал, что скоро набор будет.
— Заочно? — раздумчиво проговорила Таня. — Но то ли это?
— То, что нужно, Таня, — загорячился я. — Только бы приняли, а уж я… Не постараюсь, что ли? Будь же со мной, а, Таня? Там и баба Соня ждет. Ну?
— Нет, нет, Кузя, сейчас не могу, — опять беспокойно замотала она головой. — Сейчас хочу попросить тебя только об одном: если можешь, проводи меня в деревне к маме в сыроварню. Там я малость и отдохну. А ты тоже… своих увидишь. Я бы сегодня и собралась, Кузя.
Что я мог ответить?
Проводив Таню на ее квартиру, я долго еще бредил по улицам городка. А когда зашел в свою комнатушку, увидел встревоженную бабу Соню. Глазами спросила она, где Таня.
— Ее еще не выписали, — пряча от бабкиного взгляда глаза, ответил я.
— Бедная, бедная… А я-то старалась. Ты, Кузя, хоть пирожки отнеси ей.
«Считать задание выполненным!»
Еще в конце зимы в нашей «Нови» появился новый редактор, приехавший с Верхневолжья, на вид — простенький мужичок, по-мужицки и одетый: в ватной куртке, валенках, шапке-ушанке. Узкое лицо прорезали глубокие складки, острый подбородок тонул в воротнике свитера, карие глаза часто моргали: со стороны казалось, что он поддразнивает собеседника.