Иногда заходила Таня. Садилась напротив и глядела на меня. Хоть и говорила, что «надо, так надо», а видно было: боялась предстоящей разлуки. Правда, меня ожидали пока только подготовительные курсы. Институт журналистики уже потом, если не оплошаю, не сорвусь. Таня, Танюша, добрая душа. Трудная, видно, будет любовь у нас.
Удивительно, за раздумьями скорее шла ночь, и не так страшил своей неведомостью лес, полный шума, скрипа и видений. На рассвете я вышел на полевую дорогу, вскоре показалось и Юрово, затянутое редкой кисеей тумана.
Немного не доходя до гуменных сараев, я увидел внезапно появившегося передо мной человека с железной тростью. Это был Никола.
— Ты чего тут?
— Ой, не узнал, — откликнулся Никола и облапил меня. — Петр велел нам у дороги стоять, следить…
— Он здесь?
— Ночью приехал. Сейчас он в Шачине. А ты по телеграмме?
— Да. До станции на поезде и вот… Говори, что тут и как.
— Что? — Никола нахмурился. — Перехитрили нас, гады. И времечко выбрали: у нас еще радость не остыла, а они уж с красным петухом!
— Кто, говори!
— Нашли Палашу. С банкой из-под керосина. Я же писал тебе — подозрительная, оно и вышло…
— Значит, Палаша подожгла?
— По уликам — она.
— Но что ей надо? Допрашивали?
— Мертвую-то? Обгоревшую ее нашли. У пожарища. Старик Птахин говорит: бог наказал злодейку. Знаешь, как он там орудовал? И качал насос, и носился с багром, растаскивал горелые лесины. Да торопил всех: спасайте, ведь свое, колхозное. Понимаешь, только заявление подал, а уж вон как…
— А что Петр?
— Я ж сказал: велел дежурить. А ты давай к нему. Он там не один, с Пардоном.
— С каким еще Пардоном?
— Ты уж забыл, как кличут фершала Хренова? Валяй, дуй!
— Только домой загляну.
— Вечером партийцы собрание собирают. Мы тоже будем там. Приходи.
Отца и Митю я не застал дома, они с ночи были на ферме. Тоже дежурили. Мать затапливала печку. Увидев меня, она выпрямилась и, вытирая руки о фартук, заспешила навстречу; брови ее дрогнули, и я подумал, что сию минуту она, как это бывало раньше, расплачется, будет со стоном говорить о своих страхах. Нет, на этот раз глаза у ней были сухи и гневны, ничто не говорило, что она испугана случившимся.
Поцеловав меня, сказала:
— Вот и слава богу, что приехал. Распиши ты, Кузя, их, окаянных. На-ко на что пошли, ненавистники. Мы строить — они палить. Свычка старая — испужать хотели! Поздно!
— А может, кого и напугали пожаром, мам? — спросил я, не веря еще в то, что у матери избылся страх.
— Чего спрашивать? — построжела она. — Приехал на дело, так и валяй.
Потом мать погладила меня по голове, как это делала давным-давно, заглянула в глаза.
— Пешком с Казаринова?
— Угу.
— Устал, родимый, — пожалела она и снова повысила голос. — Поскорей бы разделаться с ними, чтоб и духу их не было. Хватит, натерпелись!
Пробудились спавшие на полатях Вова и Коля-Оля. Спрыгнули на пол, подбежали ко мне, повисли на плечах.
— Сонули. Я думал, вы тоже дежурите.
— Папа не взял, а то бы… — начал Вова.
— Конешно, пошли бы, — добавил Коля-Оля. — Мы бы по-чапаевски.
— Как это?
— Они, видишь, игру такую устраивают, — пояснила мать. — Каждый вечер. Шуму, крику — ужас.
— А без шуму какая же война? — оправдывались они.
— Хватит. Идите умываться да бегите за батьком и Митей. Завтракать пора.
Когда они ушли, мать взглянула в окно.
— Видел, как вытянулись? — Улыбнулась и просительно посмотрела на меня. — Поговорил бы с Митяйкой. Одно твердит — поеду в морское училище. К чему ему — морское? У вас, слышно, земельный техникум есть, так лучше бы туда. Породнее, поближе к земле. Вместе бы хоть вы стали жить, а то все в разных местах. Вон и эти огольцы затвердили — уедем в училище. Володюшка дело надумал — в фершала хочет, это куды как хорошо. А Коля — в пожарники, и все. Поговори, — опять попросила, но тут же развела руками: — Хотя что уж просить тебя, коль сам тоже надумал уезжать.
— Я пока только на курсы, мама.
— Пока… Ладно, что с вами сделаешь. Поезжайте! — неожиданно согласилась она и усмехнулась: — Только мы с батькой, видно, будем ходить в неученых. Да нет, — добавила она, подумав, — и нам приходится подучиваться. На ферме. Председатель то книжку принесет, то газету сунет, читайте, слышь, тут про уход, про то, как больше надоить, как лучше жить!
— Выходит, все учимся?
— Все, сынок, — кивнула она, и в глазах ее засветилось счастье. — Ежели бы никто-то не мешал! Господи, да мы бы…
В Шачине я застал одного Петра. Фельдшер Хренов, осмотрев труп Палаши и составив акт, уехал. Председателя колхоза Яковлева, пробывшего здесь всю ночь, вызвали на почту к телефону.
Петр допросил несколько сельчан и теперь ходил у сгоревшего сруба мельницы и обугленных, похожих тоже на трупы, свай станции. Кругом валялись головни, еще дымившие. Горько пахло горелым железом, размятой и перемешанной с пеплом и углем землей. Над ближайшими березами, куда еще наносило запахом гари, ошалело орали грачи.
Петра я впервые увидел в штатском костюме, в рубашке с полосатым галстуком, выглядывавшим из-под открытых бортов пиджака. Брюки испачканы грязью. Перехватив мой взгляд, он сказал:
— Гадаешь, почему в таком виде? Понимаешь, прямо из загса сюда.
Вот так-то мне пришлось поздравлять товарища.
— Кто же поджег? Палаша?
— Всего скорее, кто-то другой. Наверняка другой.
— Но улики? Банка, например?
— К мертвой нетрудно подложить целую бочку!
— Как же Палаша оказалась здесь?
— У человека есть ноги. Позвали — пришла. Сама она могла даже не знать, зачем звали или вели…
— Отказаться не могла?
— Когда человек живет на подачках, им командуют. Сначала скомандовали не вступать в колхоз. Это же кому-то выгодно было: последняя беднячка отвернулась от колхоза! Вторая команда — вот эта. А кто повелевал и кто прикончил ее, чтобы не проговорилась — это вопрос.
— Старика Птахина видел?
— Видел. Так тут старался… Ты вот что, — попросил меня Петр, — потихоньку узнай, где был ночью сынок его, Никита. Сам-то все охал, что Никита в гостях, а то бы вместе пришли на пожар. Узнай, это важно. А я уж после вызову его. Подсобишь?
— За тем приехал.
— Давай. — Петр свел брови. — Найдем подлецов. Радоваться им не придется. И мельница будет, и станция.
Шесть страниц о воле
«Воля наша, как и наши мускулы, крепнет от постоянно усиливающейся деятельности»[5].
«В минуту нерешительности действуй быстро и старайся сделать первый шаг, хотя бы и лишний»[6].
«Воля, которая ничего не решает, не есть действительная воля»[7].
Удастся ли мне выработать такую волю? Воля — это уменье успевать, сосредоточиться на главном. А я? Совсем закружился. Вот уже сколько времени не брался за эту тетрадь, чтобы записать хотя бы главное. Пока был в редакции, время у меня забирала газетная суматоха: надо куда-то сходить, съездить, узнать новости, написать в номер, а после всего этого снова и снова корпеть над спасительными справочниками и словарями. Хорошо еще, когда написанное нравилось и самому, и требовательному редактору. Но так бывало не часто. Ту же статью о пожаре я переписывал раз пять, нервничая и сетуя на себя. Взялся переписывать и в шестой раз, да Валентина Александровна отобрала ее и послала в набор.
А вот Буранов не нервничал. Сколько вначале не срывался, а волю, должно быть, уже выработал. Писал он легко. Положив перед собой стопку бумаги, обмакивал перо в чернила (благо стараньями заботливой уборщицы их было наведено для каждого стола по бутылке), печатными буквами вырисовывал заголовок, потом без запиночки, без помарки наматывал строчки текста на любую тему. «Основное, — смеялся Буранов, — это заголовок и подпись». Зиночка поднимала на меня страдальческие пшеничные глаза. Смотри-де, как навострился твой дружок, теперь уж и о паровозе не вспоминает, а ты все черкаешь, черкаешь, аж и сам почернел весь. Конечно, жалела меня.