Редактор же подзадоривал, жмурясь:
— Помучишься — научишься.
Кроме всего прочего, я занялся еще сочинительством стихов и пробовал свои силенки в писании коротких рассказов. Правда, в газету не предлагал. Однажды, однако, показал Валентине Александровне. Стихи она пробежала и отодвинула в сторону, а из рассказов один взяла для газеты.
— Не зря работал над словом. Как бубенчики зазвенели.
Похвала эта еще сильнее привязала меня к письменному столу. Легко ничего мне не давалось. Зато и сладко бывало, когда приходила удача.
Ничуть не свободнее стало мне и на подготовительных курсах института журналистики. Многие приехали со средним образованием, тягаться с ними было нелегко. После лекций и занятий я целыми вечерами просиживал в библиотеке. Как я берег время, а мне все равно не хватало его. На классных занятиях я больше помалкивал, редко просил слова. Сидевший рядом со мной холеный, с огненным клинышком бородки, розовый красавчик хмыкал:
— Что, не по плечу ноша?
— Тяжеловата, — признавался я.
— А ты думал со справкой приходской школы здесь усидеть? Ха…
Я до боли стискивал челюсти.
В такие минуты вспоминался отъезд. Таня провожала меня на вокзал. Перед посадкой мы долго ходили по перрону, было многолюдно и шумно, но мы видели только друг друга, слышали только свои голоса.
— Рад? — спрашивала она.
— Еще бы!
— А мне сначала придется отработать положенное. Скучно будет без тебя.
— И мне. Может, не поздно еще отказаться?..
— Что ты! — даже испугалась Таня. — Поезжай! Только пиши. Пиши почаще. Каждый день!
Вот у кого воля! Хрупкость, неполные ее восемнадцать лет, видно, не в счет.
Сначала жильем для нас, приезжих курсантов, служил высокий со стеклянной крышей спортивный зал, примыкавший к большому серому зданию института, которое стояло на узкой, стесненной каменными глыбищами домов Мясницкой улице, недалеко от Лубянки. По бокам вытянувшегося зала стояли шведские лесенки, а вдоль — ряды железных коек с тумбочками у изголовий. Столы некуда было ставить. Койки и выручали: на них и спали, и читали, и писали.
Потом перевели нас куда-то на окраину города, добирались туда на грохочущих трамваях, разместились в трех больших комнатах. Как там, так и тут гудом гудели голоса. Затихали, когда появлялся староста, рослый детина, с длинными, как у нового юровского учителя, волосами, с красным бантиком вместо галстука, и объявлял то об изменении расписания занятий, то об экскурсиях. За длинные волосы мы его прозвали попом, он тоже не оставался в долгу: обращаясь к курсантам, прибавлял к фамилии свои «приметинки». Меня называл — «Глазов-чепыга».
Вообще-то «поп» был добрым, услужливым. Появится гость, можно не беспокоиться — староста ловко проведет его по уставленному кроватями лабиринту туда, куда надо. Как-то в воскресенье привел он и ко мне гостя. Был это не кто иной, как Алексей. Представив мне брата, справился:
— Есть ли заварка, «чепыга»? В случае выручу!
— А мы поедем чаевничать ко мне, — ответил Алексей и велел мне собираться.
Брат жил в другом конце города, на Ленинградском шоссе, в новом общежитии, рядом с институтом, в котором он учился. Через весь город мы тряслись в трамвае.
Как всегда, при встречах, Алексей засыпал меня вопросами — давно ведь не встречались. Я едва успевал отвечать. Трамвай стучал, названивал, по сторонам проплывали вереницы домов. Заметив, как я провожаю взглядом многоэтажные здания, магазины с кричащими вывесками, Алексей подморгнул.
— Вижу — нравится Белокаменная.
— Еще бы!
— Не блудился?
— Я пока дальше Мясницкой да общежития мало куда ездил, — ответил ему, умолчав, что в первые дни глохнул от шума, терялся в многолюдии.
— Подожди, поездим мы с тобой, походим. Покажу тебе всю столицу, — пообещал он. — На правах старожила! — добавил усмешливо. — Но между прочим, — пожал он плечами, — старожил этот и сам целый месяц не видел Москву.
— Как?
— Понимаешь, был в лагере всевобуча. Только сегодня вернулся. Гляжу — на столе твое письмо, адрес, ну и… — Он ласково заглянул мне в глаза.
— Спасибо! — Я пожал ему руку и тоже задержал на нем взгляд. В этот раз он был как никогда худ, резко обозначились обтянутые сухой, дочерна загоревшей кожей скулы, еще тоньше, а оттого и длиннее показалась шея. — Доставалось там?
— Не без этого. Но видишь, жив-здоров, чего и тебе желаю, — привычно отшутился Алексей.
Я рассказал о пожаре в Шачине. Скоро должен быть суд. Может, потянут еще и птахинскую соседку — Глафиру. Люди видели ее в тот вечер с Никиткой на дороге в Шачино.
— Постой, постой, неужели она?.. Такая красивая…
— С ледяными глазами…
— С ледяными? — Когда-то Алексею нравилась Глафира, и мое замечание озадачило его. Но он быстро нашелся: — Ты, Кузя, видно, лучше моего видишь. Понятно: глаз газетчика, будущего писателя.
— Не смейся.
— А я не смеюсь. Недавно читал твои рассказы. Подходяще!
— Написал, а больше, может, ничего не напишу. Надо учиться, на это годы понадобятся, — ответил я и попросил: — Ты бы о себе побольше.
— А что о себе? — переспросил он. — С учебой вроде все ладно, уже подумываю о будущей работе. Как же, в долгу-то я каком!
— Не слышу о Марине Аркадьевне, переписываетесь?
— Понимаешь, — не поднимая головы, ответил наконец он, — я звал ее сюда, к себе, на всякий случай и школу неподалеку подыскал. Ответа пока не получил…
— Постой, но ты как, ну, жениться, что ли, надумал?
— Надумал, но вот…
В уголках жестковатого рта брата зачернела горчинка. Помолчав, спросил меня, когда последний раз был я в Юрове.
Ясно было: хотел узнать, видел ли я учительницу. Конечно же видел, как раз перед отъездом в Москву был в деревне. При секретарстве Николы ее приняли в комсомол. Вспомнил: узнав о моем приезде, Марина Аркадьевна, прикинув какое-то дело, сама зашла в наш «ковчег» и все спрашивала о нем, Алексее. Тогда же проговорилась, что хочется съездить в Москву, но дела не отпускают. Школа расширяется, а учителей не хватает. Еще пожаловалась: лесные дебри, что ли, пугают иных робких шкрабов.
Сказал об этом Алексею. Он оживился, прогнал хмурь с лица.
— Значит, собиралась? Только, выходит дела виноваты, а, Кузь? Да ты говори, говори, братчик.
Мне пришлось повторить все с начала до конца.
Не спросил он только о Тане. Счастливые иногда, видимо, не только часов не замечают…
— Теперь пойдем, покажу тебе свои палаты.
— Может, в другой раз?
— Сегодня! — отрезал он и перешел на обычный полушутливый тон. — Выше голову! Помнишь, дорогой родитель говорил: раз в племя пустили — надо жить! Сегодня поездим и по городу, посмотрим заветные уголки столицы. А еще… Слушай, давай-ка удостоим своим вниманием театр. Какой? Конечно же Большой. Сегодня там «Снегурочка». Братья Глазовы в Большом театре! Звучит?
Он взял меня под руку и повел к трамвайной остановке.
— Слушай, а я ей напишу, позову опять. Или, — подумал немного, — лучше выбрать времечко и самому махнуть в Юрово? Заберу ее и — айда!
— Отпустит ли еще ячейка, — подзадорил я.
— А если я с заменой приеду?
В трамвае он продолжал расспрашивать о родной деревне, о колхозе, партийцах и комсомольцах.
— Знаешь, — выслушав меня, сказал он, — мы, наверное, поменяемся местами. Ты будешь в городе работать, а я после окончания института попрошусь в деревню, тянет. А теперь вот и невеста в деревне, — улыбнулся: — Вдруг ячейка не отпустит? Нет, серьезно. Я с условием и уезжал — узнать о корнях деревенской жизни, отчего земля, что ли, вертится… Ох, Кузя, такие дела нас ждут впереди. Только, — он свел темные мазки бровей, — там, на западе, тучи заходили. Как бы не помешали нам.
— Могут?
— Грозят. Поэтому и приходится проводить каникулы на полигонах…
В общежитии Алексей оглядел мои стоптанные, с ободравшимися носами штиблеты.
— Пожалуй, «Снегурочка» будет в обиде на такие мокроступы. Как думаешь, старик? — обратился он к товарищу по общежитию, безусому парню, потевшему над какой-то толстой книгой.