«К дому ни тропинки, ни следа. Увяз он в снегу и стоит как слепой. Холодом, стужей несет от него. Так до костей и пробирает. Видно, ни капельки не оставила ты здесь тепла, все с собой увезла. Но раз уж увезла, то там не растеряй его. Панко говорит, что ты вспоминала меня. Не забыла, верно? Подтверди письмом или как. А летом приезжай к нам. Я стану ждать тебя, слышишь?..»
Зная, что Капу так просто не зазовешь, я пообещал исполнять все ее желания.
«Помнишь, как летом я не побоялся ночью в русалочный омут нырнуть? А теперь, если хочешь по-другому проверить меня, валяй, я на все готов. Могу, как тот борец, что в село приезжал, на битые стекла лечь и пролежать не какие-нибудь полчаса, а целые сутки. Я не пожалею своей спины. Только ты люби меня. Хочешь, я следующее письмо напишу тебе кровью?
Ляпа (исправил на Капу), раз есть у тебя охота учиться в техникуме, то и дуй туда. Разыщи Алексея, он поможет подготовиться. Он знает, потому что сам прошел через это. И утри нос нашим девчонкам, которые и в приходскую-то школу через день на третий ходят. А мне поищи там, в городе, книжку про то, как научиться говорить и понимать по-французски. Позарез нужна. Для чего? Потом скажу. Как найдешь — сразу пришли.
Не забудь прислать и карточку с себя…»
Запечатав письмо в конверт, я принялся писать адрес. Увы, кроме названия города, я больше ничего не знал.
А тем временем в сенях раздались торопливые шаги. Ясно, «младенцы». Скорее спрятать письмо. Но куда? В посудник? Тут каждый увидит. Ага, вон отклеились обои на тябле, за суровым Спасом, которому мать в молитвах доверяет все печали. Почему же не доверить ему письмо? Пусть постережет, пока я адрес разузнаю. Я мгновенно сунул письмо за отставший кусок обоев и залепил хлебным мякишем.
— Кузя, что ты дома сидишь, пойдем с горы кататься! — закричали «младенцы», вбежав в избу. — Вся мальчишня там.
— Там? Ну, пошли! — заторопился я.
Я был рад, что «младенцы» не заметили моей тайны.
После праздника
Памятной была для нас, мальчишек, масленичная неделя. Где мы только не побывали. Может, все было бы по-другому, если бы не Колька, наш безустальный заводила. Он все мог. Вел нас и на вечеринки, наяривая на своей балалайке, и к заветному камню в овраге, и катал с горы на своих санях.
А как-то под вечер повел нас в лес показывать медвежью берлогу. Вначале, правда, мы подумали, что тут он просто загибает. И лишний раз убедились: Никола не из таких! Близко он не подвел к берлоге, но мы увидели, как из отверстия, обложенного куржаком, вился парок. Красиво так вился, но от этой красоты зашевелились волосы, поднимаясь дыбом. Берлогу Никола обнаружил накануне, когда ездил на делянку за дровами.
Он, Никола, придумал и ряжеными ходить по домам. Так как еще у всех в памяти был «лесной хозяин», то и решили изобразить его в главной роли. Ходили втроем. Панко в вывороченной шубе (он был медведем), Никола в цыганском зипуне, с красным кушаком, с черными усами до ушей и поводком в руке (он был в роли поводыря), а я в армяке до пят, с бородой из пакли, в рукавицах, сплеткой (ямщик). Приходили, поздравляли с праздником. Медведь, симпатично урча, отвешивал поклоны, плясал.
В общем все было ладно, пока не зашли к Никанору. Дверь нам открыла его дочка Глафира, высокая, красивая, с ленточкой в косе. Ей было больше двадцати, побывала уже замужем.
— Тятя, полюбуйся! — крикнула она за перегородку, где возился старый Никанор и откуда несло самогоном.
Пока тот выходил, вытирая тряпкой руки, медведь (Панко) отвесил ему поклон, и, прорычав для порядка, начал плясать.
— Это еще что за балаган? — накинулся на нас Никанор. — Вон! — Он затопал, а медведя, запутавшегося в шубе, еще и ткнул под зад коленкой.
— Ах так! — уже человеческим голосом ответил медведь.
Выйдя в проулок, где дожидался Шаша Шмирнов, Панко затряс лохмами:
— А ну, дадим вонючему самогонщику!
Меня уговаривать не пришлось. Я еще когда собирался отомстить Никанору за отца. Заставив калитку дровами, мы втащили на крышу сани, стоявшие у сарая, подвесили в трубе веник и, постучав в окно, ушли.
Утром только и разговоров было в деревне, как о Никаноре, которому пришлось вылезать на улицу через окно. Дома нас, конечно, не помиловали, но ходили мы героями.
Больше всего запомнился последний день. С утра из соседних деревень покатили в наше Юрово парни и девчата на легких выездных санках-возках. Сытно накормленные по такому случаю кони, наряженные в лучшую сбрую, с колокольчиками под дугами, бантами в гривах, неслись наперегонки. Вскоре на большой улице, как раз у Лабазникова пруда, собралось возков двадцать. Выстроившись в ряд, они ждали сигнала для начала катанья.
Из юровских выехали только Филька на сером, в яблоках, четырехлетке, братья Птахины на своем красноглазом Черте, Ионов сынок сивый Серафимчик на быстрой кобылке и Никола. У него возка не нашлось — впряг своего немолодого Буянка в те самые сани, на которых мы катались с горы. И на этот раз Никола посадил в свои сани всю нашу ораву.
Перед началом гонок Филька, поднявшись во весь рост в своих санках, так, чтобы все заметили на нем новое длинное пальто на лисьем, меху с каракулевым воротником, крикнул нам:
— Эй, на кляче, потягаемся, что ли?
Никола не откликнулся.
— Что, хи-хи, кишка тонка? — визжал Филька, расстегивая пальто, чтобы виднее был огненный отлив меха.
— Не утони в лисах-то, коротышка! — наконец ответил Никола.
В это время был дан сигнал. Филькин конь пугливо взметнулся, и заносчивый ездок, не устояв на ногах, мгновенно вылетел из саней. Пальто накрыло его с головой. Пришедший глядеть на гонки сухопарый Силантий, багровея, поднял сынка, встряхнул, снова усадил в санки и, взобравшись на облучок, что есть мочи погнал жеребца.
На первом же круге он обогнал почти всех ездоков. Только кнут свистел и во все стороны летели комки снега, да еще резал воздух его зычный голос:
— Прочь с дороги, кривые ноги!
Даже птахинский Черт остался позади. А о Николином Буланке и говорить нечего: после двух-трех кругов он покрылся мылом, захрипел. Пришлось свернуть в сторону. Никола ругался:
— Гад, накаркал. У-у, коротышка!
Но тут к нам подъехал в легком возке на длинноногом жеребце лукаво щурящийся Максим Топников.
— Что, первый тур проиграли? — спросил он, придерживая на вытянутых вожжах нетерпеливо всхрапывавшего коня.
— Проиграли, — уныло признались мы.
— Тогда ко мне! — скомандовал Топников. — Авось комитетский Воронок поправит дело…
Не успели мы как следует сесть, как конь с места взял крупной рысью. Одну за другой обгоняли мы повозки. Только силантьевский четырехлеток не уступил дорогу, он несся как очумелый. Силантий бил его кнутом, нахлестывал вожжами, истошно кричал. Но конь уже хлопал боками, и Топников кивал:
— Ага, выдыхается. — Он передал вожжи Николе, севшему на облучке, и подмигнул: — Шевельни Воронка!
У Кольки загорелись глаза. Таким конем одно удовольствие управлять. Он прикрикнул:
— Выручай, дружок, утри нос форсунам!
Воронок выгнул шею и понесся еще скорее. На повороте, в конце деревни, он настиг Силантьеву повозку, и Никола приказал, как это несколько минут назад ему приказывали:
— Прочь с дороги, кривые ноги!..
Силантий обернулся, глаза у него полезли на лоб. Всего мог он ожидать, только не этого. Какие-то голодранцы обгоняют его. Нет, он этого не допустит! И начал озверело стегать своего коня. Напрасно: Воронок, взметая снег, обдавая им Силантия и притихшего отпрыска, вырвался вперед, понесся во главе потока, под возгласы одобрения высыпавших на улицу теперь уже всех юровцев.
Топников был в настроении. Кроме нас, он еще покатал девчат, молодух, стариков. Силантий же, обозленный, обескураженный, уехал восвояси.
Отец после катанья подошел к Топникову.
— Ну, партиец, не ожидал от тебя такого. Как это называется?