Никола подумал и решил, что с Тимкой действительно надо подождать, что вместо него лучше кого-нибудь из девчонок сговорить.
— Кого?
— А хоть делегаткину Нюрку из Перцова.
Нюрка слыла у нас задирой, кого угодно могла и высмеять, но при всем этом была отходчивой, поэтому я не стал возражать.
Решили: терпеливо расти, ждать своего срока до комсомольской поры. Наверное, не так бы скоро замелькали деньки, если бы партийный секретарь не поспешил повести нас в лес — заготовлять бревна для строительства обещанной избы-читальни.
Опять дороги
Осенью деревня снова поопустела — по первой, рано выпавшей в этот раз пороше ушли последние отходники. Примолкла «бабья сторонка». Даже крикун Осип Рыбкин с уходом мужиков как бы потерял точку опоры — не подавал голоса: пошуметь-то не с кем было. Конечно, мог бы он вдоволь накричаться с одним Тимкой, но его не было, как ушел прошлой зимой в город, так с той поры и не появлялся в Юрове.
Мы с Шашей уходили в числе последних. Он снова в уездный городок, к своему родичу, я — в приволжскую подгородчину, к Ионе.
Из дружков оставались в Юрове только Николай да Панко. Накануне Никола все охал:
— Скушно будет без вас. Непонятно все-таки, почему у нас так: одной ногой человек стоит здесь, на своей земле, а другой — на чужой. Неужто так всегда будет?
— Папа говорил: отходничество от нужды, — сказал я.
— Так что ей, нужде-то, веки вечные быть?
— Если бы земля родила… — проронил Шаша.
— Как она будет родить, когда от нее бегут? — одернул его Никола. И ко мне: — Ты своего батьку упомянул. А хочешь знать, что мой говорит? Он говорит: сковать бы всем по железному плугу — все бы с хлебом были! Что, не так? А много ли мы вдвоем скуем, когда другие-прочие в портняги бросились?
— Но и шить надо, не голышом же ходить людям, — возразил Шаша.
— Ха, сказал! Ты ставь на первое место, что главное. Иголкой землю не взроешь! Но ладно, — подумав, махнул он рукой, — собрались — так идите!..
На прощание он сковал нам новенькие острые ножи из обломков кос и, вручая, наказал:
— Подгадите — ножом разгладите! Помните своего железного дружка!
Меня провожала мать. Усадив в сани-роспуски, забросав мои ноги сеном, она перекрестилась и тронула круглышку — Карюшку. В деревне Алехино к нам подсел еще мужчина лет за тридцать, широкоскулый здоровяк с кирпичным лицом. Назвался он Григорием, новым работником Ионы. Сам Иона уехал в подгородчину много раньше, уехал один, так как Луканов с наступлением осеннего ненастья слег.
Новый работник показался мне сердитым. Левая щека у него подергивалась, отчего угрожающе мигал широко обнажавшийся глаз.
В сумерках мы подъехали к болоту, к тому самому, через которое прошлой зимой проходили по лавам. Оно было затянуто тонкой коркой льда, а местами и вовсе не замерзло, парило. Санный путь кончился.
Закинув за плечи котомки, мы пошли к лавам. Мать зашагала следом и, когда я ступил на шаткие жердинки, нависшие над темневшей водой, вдруг схватила меня за котомку, за руки, прижала к себе и забилась в плаче.
— Не отпущу! Ой, страшно! Назад, домой! — Она загородила собой проход. — Григорий, — обратилась и к нему за поддержкой, — ты-то что молчишь? Страшно!
— Ничего! — прогудел тот. Это было первое слово, сказанное им.
— Нет, Григорий, ты как хошь, можешь идти, а сынка не отпущу, — еще громче заплакала мать.
— Ладно, мама, не бойся…
Вырвавшись из ее рук, я побежал по гнущимся жердочкам, догоняя Григория. Отбежав шагов двадцать, оглянулся: мама стояла с поднятыми руками, зовя меня.
— Не опоздай сама домой! — крикнул я и снова заторопился.
Больше я не оглядывался, хотя еще и слышал долетавший до меня голос матери. А когда мы перешли через болото, ничего уже не было слышно, и сгустившаяся темень все скрыла. Я видел только подступившие к тропе деревья, черневшие на белоснежье, и Григория, стоявшего с обнаженной головой — шапкой он вытирал лоб. Передохнув, мы пошли в гущу леса — туда вела единственная тропинка. Григорий — впереди, я за ним. Двое в темном лесном безмолвии. Два незнакомых человека.
Под ногами скрип снега, над головой лохматое беззвездное небо, а впереди волосатый затылок мрачноватого незнакомца, у которого в темноте, наверное, еще устрашающе дергались щеки. И ни одного родного голоса!
Тягостно стало на душе.
Что на этот раз ждет меня на чужой стороне? Почему так тяжело идти?
…Во второй половине следующего дня мы добрались до Холмова, уже известной мне деревушки. Здесь и нашли Иону в доме Милитины-сиротины. В избу провел нас Сергейка, выбежавший на крыльцо в том самом ватном пиджаке, который я шил ему прошлой зимой.
— Заберите скорее своего дядьку, — просил Сергейка, пока мы шли в сенцах.
В избе, как и раньше, было тепло. Иона сидел за дощатым столом, перед ним стояла недопитая бутылка водки, жаренная в сковородке картошка, миска огурцов. Сидел он один, весь красный, как рак, на шее висело мокрое полотенце. Увидев нас, Иона начал тереть лоб.
— Вы? И Кузька пришел? Сразу двое. Садитесь. А я вот после баньки… Дошли как?
— Ничего, — ответил Григорий.
— Ничего-то и дома печено. Да-а. — И постучал пальцами по столу. — Раненько заявились — работешки подходящей нет.
— Так уж и нет? — не поверил Григорий.
— В коммуну зовут телогрейки для навозниц шить. Слышите, телогрейки! А на кой… мне они? — нехорошо выругался Иона. — Я кто — мастер или какой-то недоучка? У меня, — хлопнул он по саквояжику, — новейшие фасоны. Патронки, понятно?..
Я не узнавал Иону. Таким откровенно хвастливым, назойливо набивавшим цену себе, еще не видел его. И впервые так много он говорил. Может, оттого развязался его язык, что выпил. Отец тоже, когда выпивал, говорил много.
— Что уставились на меня? — сипел Иона. — Думаете, мастер пропал? Как бы не так. Меня везде примут. Вот махну в город и там раздую кадило. — Он поддел вилкой кружок огурца, отправил в свой широкий рот, не жуя, проглотил. — Да, в город. А вы телогрейки тачайте. Вам не все ли равно? Тачал у меня Швальный, ничего.
— Ничего… — повторил Григорий. — Но…
— Что «но»? — поднял голову Иона и погладил рукой щетку бачков.
Григорий не ответил.
— То-то! — буркнул Иона и потянулся к бутылке. — Выпить хочешь? С дороги — хорошо.
Григорий молча принял стакан. Выпив, вытер крупные губы и захрустел огурцом.
— А ты погоди, тебе рано, — обернулся Иона ко мне. И всхохотнул, обнажив острые зубы. — За тебя батько постарается.
— Не трогай папу! — негодуя, выкрикнул я.
— О, гляди-ка гроза какая! — засмеялся Иона. — Пожалуй, нам с тобой вместе нечего и делать. Я грозы боюсь.
— Ты, дядь Ион, как наш один коновод. Тот тоже на всех кидается, — сказал Сергейка, сидевший рядом со мной.
Иона приподнял узкие плечи и, сбросив с шеи полотенце, свел брови.
— А тут, я вижу, есть и защитнички. Анти-рес-но! Очинно антиресно! А если я не погляжу на защитников?
С улицы вошла хозяйка, круглолицая Милитина-сиротина. Была она в фуфайке, валенках, на голове теплый платок. Строго посмотрела на Иону, как бы спрашивая: ты еще здесь? — потом поздоровалась с нами и, сняв фуфайку, прошла за перегородку, к печке. Там зазвенела посудой. Через некоторое время выглянула и поманила меня.
— Поешь, — указала она на столик, когда я вошел. — Шубу-то сними. Давай я повешу. Устал небось? Достается вам, малым. Мамка, поди-ка, там тоскует. Да ты ешь, ешь, — одной рукой пододвигала она ко мне горшок с кашей, другой краюшку хлеба.
Без фуфайки, в одном платье, которое гладко облегало прямой стан, ее можно было принять за молоденькую девушку. Только залегшая между бровями складка, хотя и малозаметная, говорила, что эту молодуху жизнь уже успела потрепать.
Она села напротив и все глядела на меня. И вдруг улыбнулась.
— А я помню, как ты посадил в корыто малыша. Надо же…
— Если бы не захворал дедушка… — начал было я оправдываться.