— А теперь признаешь, Лука Николаич?
— Ты не шуткуй с нами! — огрызнулся Птахин.
— До шуток ли, когда не узнают. А должен бы: это же мы с братьями Петровыми в свое время дом вам строили. Значит, уж кто и перепутал адрес, то не мы…
По избе прокатился смех.
Софрон опять спросил, что же будем постановлять. Мы, комсомольцы, зашумели, что надо восстановить колхоз, так и в газету ответить.
— В газету-то в газету, — послышались голоса, — а кто писал в нее, какой такой «Комсомолец»?
Я хотел признаться, раскрыл было рот, но Нюрка дернула меня за рукав, опередила:
— Мы писали. Все мы!
— И ты?
Нюрка утвердительно мотнула головой, а бабы, кто с одобрением, кто с ехидцей, откликнулись:
— Храбрая девица. В матушку…
— Так что — принимается комсомольское предложение? — взывал Софрон к собранию. — Ребята дело говорят.
— Не торопи, председатель, дай еще покумекать.
— Где Степанида? Что она думает?
— В женотдел вызвали. Я за нее, — поднялась Нюрка, тряхнув золотыми кудряшками.
— А ты, милаха, посиди, не верти хвостом!
Голос от дверей. Кто-то мог еще гадать — чей, а мне этот шипучий голос вот как запомнился еще с того времени, когда переезжали через бурную реку, направлялись в суд — Никаноров. Ишь ты, сидел, молчал, а когда дошло до дела — зашипел.
— Вы, гостеньки, скажите, как у вас там с колхозом? Слышно, тоже повыходили…
Это уже обращались к Фролу и Демьяну. Отвечали оба. Выкладывали начистоту: было такое дело — половина вышла в их деревне из колхоза. Но костяк остался, а это главное.
— Сами-то небось с портфелями ходите, начальничаете?
— Начальничаем… Я в конюшне, над лошадьми, — усмехнулся Фрол. — А Демьян в поле — навоз там буртует…
— Середняков сколь в колхозе?
— Маловато. Больше неимущих. На вас надеемся.
— Это как на нас?
— А так: ежели свою не поднимете артель, так давайте общую строить. Живем не так уж далеко друг от друга.
— Ишь ты, подъехали. Нет уж, мы сами с усами.
— Хватит говорильни, давайте постановлять! — потребовал Софрон.
Я затаил дыхание: что решится?
Голосование не утешило нас. За восстановление колхоза поднялось всего шесть рук, из них три наши, комсомольские. Против — никого, воздержавшихся тоже. Софрон захлопал толстыми губами:
— Это как же понять прикажете, разлюбезные товарищи-граждане? Особую директиву, что ли, вам писать?
В ответ — молчание. Тогда Софрон подхватил со стола бумаги, дернул меня за руку:
— Пойдем, Кузьма, а они пускай одумаются. Должны.
На улице подкатился к нам Митя.
— К Афоне бегите, там Петр лохматого забирает.
— Динь, динь, динь…
Звенел, заливался маленький колокол у часовни. Колокол этот был запретный, разрешалось звонить в него только при пожарах, когда требовалось срочно людей поднимать. А тут никакого пожара. Но колокол надрывался, сзывал народ. Старалась десятская Дарья. В спешке мужики и бабы выбегали на улицу в чем попало. На вопрос, что случилось, Дарья показывала на дорогу, ведущую в Перцово.
— Бандюгу поймали, в сельсовет повели.
Петр только-только начал допрос, как сельсовет наполнился народом. Кроме юровских пришли и перцовские. Толпа напирала на стол, по одну сторону которого сидели Петр и Софрон, по другую неизвестный, а мы с Николой стояли заместо охраны. Софрон то и дело вскакивал, прося разойтись, чтобы не помешать допросу.
— Не помешаем! — неслось в ответ. — Мы токо поглядим, каков этот невидимка… Он, что ли, на секретарей охотился?
— Господи, да это никак Еремка. Старший Силантьев отпрыск.
— Не путаете ли? Тот считался погибшим на войне.
— Эй, Еремка, сказывайся: ты или не ты? Слышь, невидимка?
«Невидимка» не отвечал; наклонившись, он затравленно озирался. Угловатое лицо его было бледно-серым, должно быть, давно не видело света. На щеках, на остром подбородке торчали недобритые клочка бороды.
— Петр, это Еремка али нет?
— Пока не признается…
— Где Силантий? В коридоре? Давай сюда, можо, он узнает…
— Говори — твой?
Умел держаться на народе «культурный хозяин». Взглянул на неизвестного, замотал головой:
— Не знаю такого!
— Погляди хорошенько? — потребовал Петр.
— И глядеть нече. Мертвые не воскресают… У меня вот и справка… — порылся Силантий дрожащими руками в карманах. — Вот она, вот!.. Не верите? Да я в таком разе его, басурмана, недотепу, могу сам сейчас порешить…
Он замахнулся, незнакомец в испуге и недоумении вскрикнул:
— Ба-атя!..
Пока Силантий приходил в себя, Софрон заставил меня порыться в церковных книгах, уточнить год рождения Силантьева сынка, и когда я сделал это, Петр объявил:
— Теперь, дезертир Ратьков Еремей Силантьев, начнем серьезный разговор. — Он обмакнул перо в чернильницу, приготовился записывать показания.
Еремка покосился на обрез, стоявший в углу, до которого всего шагов пять, и вдруг напружинился весь, готовый броситься к своему оружию, с которым он только и бывал смел, но Петр предупредил:
— Бесполезно, обрез разряжен.
— А-а-а, — скрежетнул он гнилыми зубами. — Успели. Пиши, голь!..
— А ты потише! — предупредили его мужики.
Еремка сжался. Понял: карты его биты, никто за него не заступится. Мог бы, конечно, Афоня что-нибудь сказать в его защиту, у него ведь накрыли преступника, но тот молчал. А другие? Он кого-то поискал глазами среди собравшихся, но, видно, не нашел и опять скрежетнул. Похож он был сейчас на загнанного зверя. Может, в эту минуту перед ним сквозь хмарь пережитого им времени проносилась собственная жизнь, оказавшаяся никому не нужной. Скривив губы, он начал говорить.
Как-то жутковато было слушать и сознавать, что перед тобой враг, что столько лет он тайком ходил по той же земле, по которой ходили все.
Говорил Еремка отрывисто, как бы выплевывая слова.
— Спрашиваете, кто стрелял в Топникова? Ну, я и другие дезертиры. Когда началась облава, те, другие, убежали, скрылись, больше их не видел. Наверно, переловили. А я спасся. Известие о моей смерти в гражданскую — подделка. Я и до фронта-то не доехал, ночью сиганул с поезда. Ребро сломал, чуть не сдох.
— Батька знал, что ты дезертировал?
Еремка фыркнул.
— Как же не знать? Без него бы не выжил. В лес, в землянку, еду носил. Жаден, а что ни то носил. Сам добывал только дичишку, да и то больше в силки: стрелять — выдашь себя. Позатихло когда — домой подался. Сказал бате: хочешь не хочешь — принимай. В подпол меня. Жил, как крот, ни черта не видел. Уф! Сначала подпольничал в старом доме. Построили новый — туда перешел. Но неосторожно: Офоня, покупщик, заметил. Батя все заставлял пристукнуть его — ведь лишний свидетель. Духу не хватило. Тогда бате пришлось откупиться. Офоня и губы на замок. Больше того, за батю горой встал — умел благодарить! Другое дело секретарь, этот Евлаха. Приходил, выпивал — слабенек был насчет этого. А батя что? Подносил. Разве жалко для представителя власти! С миром и уходил Евлаха. А в тот раз ушел и немного погодя вернулся: портфель забыл. Глаза у бедного округлились: увидел незнакомого человека, обросшего бородой до глаз. Меня увидел, поняли? — дернулся Еремка.
— Продолжай!
— Чего продолжать? — обозлился Еремка. — Неужто непонятно? Увидел представитель власти. Не ребенок, чай, сообразил. Хмельной-хмельной, а так поглядел. Как оставишь такого… свидетеля? Следом, следом и там, под горкой, пришлось кончать. Вроде бы все было шито-крыто. А когда о колхозе заговорили, пришлось бумажки-угрозы карябать. Только подкидывал не я, об этом спрашивайте доброго батю и того же Офоньку.
— Что ты мелешь, наговариваешь на честных людей?
— За чужие спины хочешь спрятаться?
— А-а, засопели, рот рады зажать. — Еремка волком взглянул и на Афоню, и на Силантия. — Пока молчал — был хорош. А может, я намолчался? Может, мне одному неохота идти, куда поведут?..
Весь он затрясся, посинел, как от натуги, зубы застучали, повел отрешенным взглядом по толпе. Увидев среди насупленных мужиков перцовского Ваську, сгорбленного, опиравшегося на суковатый батог, снова затрясся, видно, вспомнил о самосуде. Ваську искалечили, а разве его, дезертира, убийцу помилуют? Выволокут на улицу и… Пощады ждать не от кого, даже от своих. Вон как набычились. Говорить ли дальше?