– Это правда?
– Не знаю, барин, можа, и врут. У нас ведь тут, знаете, честных-то людей мало. Один одно говорит, другой – другое, не знаешь, кому и верить порой. А можа, и водит он беглецов, кто ж его знает. Но с виду человек неплохой. Если нужен проводник по лесу, он лучший, кого я вам могу посоветовать. Он живет на окраине леса, самый дальний дом – это его. Вы видели небось.
– Вот завтра к нему и отправлюсь, а сейчас – спать. Спасибо тебе за вкусный ужин. – Родин встал, обошел стул, на котором сидела Марфа, и, обняв за плечи, поцеловал в макушку. Та вопросительно подняла глаза, Георгий лишь спокойно улыбнулся в ответ и отправился в свою комнату.
Да, молодой доктор по-прежнему любил Ирину, думал о ней, писал ей нежные письма, но невеста за много тысяч километров, а он здесь, среди этих снегов и ветров, в неизвестности. Может, выпадет замерзнуть в этом чертовом лесу, или быть задранным медведем, или умереть в войне с японцами, которая вот-вот нагрянет. А помирать без женского внимания вовсе не хотелось. Мужчина он, в конце концов, или нет?
Идиллию нарушил робкий стук в дверь.
– Кого там еще черт принес на ночь глядя?.. – заворчала Марфуша.
«Кого бы ни принес, – лениво думал Родин, – я с места не сдвинусь! От стола у меня сегодня путь один – к Марфе под бочок».
В дверях, переминаясь с ноги на ногу, стояла Анастасия Оболонская. На фоне румяной, крепко сбитой Марфуши горемычная арестантка выглядела совсем уж затравленно. Одежонка трухлявая, кожа прозрачная, взгляд потухший. Родин хотел было пригласить ее к столу, да только вот беда – хозяйка дома явно была не рада непрошеной гостье и даже не пыталась скрывать сей факт. Уперев руки в бока, Марфа недружелюбно гаркнула:
– Чего приперлась, окаянная?
– Пусти, Христа ради, с барином поговорить надо.
– А ты мне тута Христа-то не поминай. Христа надо было помнить, когда мужика свово душегубничала. Нечего тебе с ним толковать, не пущу! Своего угробила, не хватало, чтоб и моего порешила.
– Мне очень надо, прошу тебя как женщина женщину, буквально на пару слов…
– Хорошенькое дело! – Марфуша немного сконфузилась от такого обращения: всю жизнь вроде бабой была, а тут на тебе – женщина! И сказала уже помягче: – А ты чего без конвоя расхаживаешь? Нешто во внетюремные перевели? Ну да зайди, зайди, не топчись, сквозняку напускаешь.
Оболонская скромно протиснулась в дом и присела на краешек стула, а приосанившаяся Марфа «женщиной» прошествовала к столу, покачивая бедрами, и стала разливать чай по чашкам. Давно не чищенный, но когда-то роскошный, с витыми ручками и длинным носиком самовар важно забулькал, и Оболонская сглотнула слюну. Ей, проделавшей столь долгий путь к дому Родина, промерзшей насквозь и понимающей всю унизительность своего положения, очень захотелось глоточек горячего чаю. Испытывать голод она давно разучилась, а потому на остатки хозяйской трапезы смотрела спокойно, как на неудачный натюрморт, – надо же, кому-то вздумалось нарисовать не праздничный стол, а пустые тарелки с рыбьими хвостами да поломанную краюху хлеба. Обхватив тонкими обветренными пальцами свою кружку, Оболонская жалостливо взглянула на Георгия. Тот среагировал моментально:
– Марфа, приготовь мне, пожалуйста, одежду на завтра. И воды нагрей, да побольше. Хочу искупаться на ночь. А еще лучше баньку истопи…
«Вместе и попаримся!» – чуть было не присовокупил он, но вовремя прикусил язык: нечего Асе душу травить.
Марфа заметно поскучнела, но ослушаться побоялась и ушла. Как только за ней захлопнулась дверь, Оболонская горячо заговорила:
– Георгий Иванович, умоляю, помогите! На вас одна надежда… Сколько я уже натерпелась за эти три года, но, видно, то было только начало. Давно бы руки на себя наложила, если бы не сынок, Николенька. Он, может, и не помнит меня совсем, может, и не ждет, не желает видеть – бог знает, в каком свете ему выставляет меня моя же родня. Ну а если помнит и ждет? А я подведу… Нет, нельзя так, невозможно.
– Чем же я могу вам помочь, Асенька?
– Помните, я вам говорила про сожительниц. Вот и мой черед настал помогать в домообзаводстве. Отдают меня политическому, Вадиму Казачкову… – Оболонская осеклась и отвела взгляд.
– Как? – изумился Георгий. – Против воли?
Анастасия аккуратно поставила чашку и повернулась к Родину. В ее глазах читалась мольба.
– Знаете, Георгий Иванович, когда нас, каторжанок, только на пароход в Одессе погрузили, первое, что я услышала, была фраза: «Баба – первый сорт!» Вся команда предвкушала нескучный рейс, а капитан только руками разводил: «Что я сделаю против природы?» А как вышли в море, у морячков кровь совсем закипела, и женский трюм по факту превратился в плавучий позорный дом. Нет, нас, конечно, запирали, но находились удальцы, которые спускались в трюм по полотняным рукавам, устроенным для нагнетания воздуха. И вот представьте себе грязное, гнилое месиво, в котором уже не отличишь падшую женщину от профессиональной преступницы, а хрупкую барыню – от доходяги-чахоточной. В одном углу вовсю идет торговля свои телом в обмен на мешок сухарей, в другом уже сделка состоялась и стороны, никого не смущаясь, истово выполняют свои договоренности…
– И вы?.. И вам пришлось?.. – ужаснулся Георгий.
Оболонская неопределенно махнула рукой, а рот ее скривился в недоброй улыбке:
– Не берите в голову. Унижения физические ни в какое сравнение не идут со страданиями моральными. У души нет болевого порога, Георгий Иванович, зато болевых точек в сто крат больше, чем на теле… И это мы еще не знали, как нас встречать будут… Парохода с бабьим товаром ждал весь Александровск. Как на смотринах, разнаряженные поселенцы выстроились в рядок и давай себя нахваливать – каждому хотелось в дом хозяйку заиметь, да такую, чтобы и готовила, и убирала, и, если что, на фарт пошла, не кобенилась. На фарт – это значит отдавать себя за еду или другой товар. Проще говоря, этакая выездная проституция, как за хлебом сходить…
– Но это же немыслимо! – воскликнул Родин. – Неужто никто не возмутился, никто не заступился за женщин?
– О чем вы говорите! Им самим этого не надо было! Ведь тут наши пароходные распутницы королевами себя почувствовали – как же, на каждую бабу по пять кандидатов, один другого краше. Даром что весь наряд его собран по соседям, который он, придя домой, начнет возвращать: шапку Федоту, сапоги Нафаньке, фуражку Степану. Сам же босяком останется. Они, королевы, этого еще не знают и только радуются, что к ним наконец-то по-человечески, с лаской. Редко кто без «жениха» остается и еще реже от них отказываются по доброй воле. Я отказалась сразу, говорю, дайте мне любую работу, только не в «домообзаводство». Так и стала швеей… Но, как я уже говорила, в тюрьме барынь не жалуют. Матерые каторжанки воруют мою еду, надзиратели руки распускают, и с каждым днем все хуже и хуже. Боюсь, однажды они соберутся толпой и тогда уж не отобьюсь… В общем, решилась я пойти в сожительницы, но и здесь меня ждали новые неудачи – мужики тоже барыню не хотят. Им нужна баба ширококостная, выносливая, ядреная. А на меня смотрят и сразу нос воротят, думают, белоручка или чахоточная. Иные уже прослышали, что я за убийство мужа на каторгу пошла, и боятся связываться, а к лютым ворам я и сама не хочу – с ними хуже, чем в тюрьме, будет. Правда, была у меня договоренность с политическим, Вадимом Казачковым, но… Знаете, он вроде ничего, спокойный, рассудительный. Но ближе подойдешь, и как будто студеным ветром повеет. Я когда в глаза ему смотрю, мне кажется, что у него там тухлые рыбы плавают. От таких людей всегда подвоха ждешь. С вами такого никогда не было… – Оболонская опустила глаза и, помолчав, прошептала: – Что я теперь такое, Георгий? Что от меня осталось?.. Умоляю, – выпалила она и обхватила его руки своими: – Возьмите меня к себе в сожительницы! Я знаю, вы интеллигентный, хороший человек, вы меня не обидите. Я вас как увидела в тот вечер, у меня все внутри перевернулось! Понимаю, что от Асеньки, которую вы знали, ничего не осталось более, но возьмите меня как хозяйку – готовить, стирать, полы мыть. Да и все прочее – тоже смогу. Прошу вас!