2 ноября я открыл в «Метрополитен» сезон 1925/26 года. Давали «Джоконду». Вместе со мной пела Роза Понселле. Первый раз мне предоставляли почетное право открыть оперный сезон в этом театре. Правда, четыре года назад я пел на открытии сезона в «Травиате», но ведь это опера для сопрано, а «Джоконда» — для тенора. Это самое лучшее, что можно было выбрать для открытия сезона, если не считать еще «Аиду».
На этот раз мне удалось сделать все, чтобы критики в своих похвалах моему исполнению арии «Небо и море» не вспоминали Карузо. В целом спектакль был блестящим примером той слаженности в работе, благодаря которой «Метрополитен» стал одним из лучших театров мира. Понселле была идеальной Джокондой, а Серафин, дирижируя оркестром, великолепно выявил всю красоту и блеск партитуры. Не обошлось и без происшествий. За два часа до начала спектакля выяснилось вдруг, что заболела Джоан Гордон. Но ее без труда заменили певицей Маргарет Магзенауэр.
Но даже если бы Маргарет тоже не смогла петь, найти замену было бы нетрудно. Потому что не менее пятидесяти артистов труппы всегда были готовы — как обусловлено в их контрактах — дублировать без предварительного предупреждения в любой из двенадцати партий «Джоконды». Точно такая же система существовала, разумеется, и в отношении других опер, имевшихся в репертуаре «Метрополитен».
Гатти-Кадацца питал особое пристрастие к годовщинам и юбилеям. 29 ноября я вместе с другими известными исполнителями «Метрополитен» принял участие в торжественном концерте в связи со столетием итальянской оперы в Нью-Йорке. Прошло ровно сто лет с тех пор, как труппа Мануэля Гарсиа поставила в Нью-Йорке в старом «Парк-театре» «Севильского цирюльника».
Я всегда упорно отказывался от всех приглашений петь по радио. Это меня всегда пугало. Петь, не видя своих слушателей, казалось мне несчастьем. Не видеть их, да еще не быть даже уверенным, что голос мой дойдет до них неискаженным — это слишком рискованно, на мой взгляд. Что касается грамзаписи, то тут совсем другое дело. Я мог прослушать пластинку, прежде чем дать согласие выпустить ее в свет. Если мне что-нибудь не нравится, я всегда могу сделать перезапись. Но на радио я должен петь сразу в эфир, и голос мой мог бы стать игрушкой каких-то невидимых сил, прежде чем достигнет моих слушателей.
В конце концов меня убедили все же, что все мои страхи и сомнения необоснованны. 27 ноября 1925 года я впервые пел у микрофона радио. Это был концерт во время рождественских праздников из серии «Atwater Kent». В него входили отрывки из опер «Лючия ди Ламмермур» и «Риголетто». Поразительно, конечно, было думать, что меня слушают сразу тысячи и тысячи людей. Как бы то ни было, мне понадобилось немало времени, чтобы подготовиться психологически и окончательно свыкнуться с мыслью о том, чтобы петь по радио. Видимо, надо было подготовиться к этому еще и технически, как свидетельствует следующий эпизод.
Это случилось несколько месяцев спустя.
Я пел в студии «Национал Бродкастинг Корпорейшен». После концерта я спускался в лифте, как вдруг мальчик-лифтер спросил меня:
— Это вы сейчас пели?
Секретарь мой перевел мне вопрос, и я ответил: «Да».
— Не обидитесь, если я дам вам один совет?
Я кивнул в знак согласия.
— Я слушал вас, — сказал мальчик, — и заметил, что голос звучит слишком сильно. В следующий раз не становитесь так близко к микрофону, ясно?
Я поблагодарил его лучшей из моих улыбок.
— Так будет лучше, — добавил мальчик. — Я тут уже многим начинающим вправил мозги!
ГЛАВА
ГЛАВА XXXV
Сцена, рампа, публика — эта триада составляла теперь всю мою жизнь. Я жил этим, жил для этого и рядом с этим. На все прочее оставалось очень мало времени. И действительно, почти ничем другим я не занимался. Мне так и не удалось никогда узнать как следует Америку и американцев. Просто не было времени особенно задумываться над этим.
Если я хотел добиться успеха, я должен был сосредоточить все внимание только на одном. В моей квартире на 57-й стрит я жил в совершенно итальянской обстановке, с итальянскими слугами, итальянской кухней. Когда я не был занят в спектакле или на. репетициях, не готовил новую партию, не отдыхал и не страдал па занятиях у синьора Рейли, я находил отдых в самом обычном времяпрепровождении: ходил в кино, играл в покер, водил детей в «Кони исланд» стрелять в глиняных уток или занимался своей коллекцией марок. С радостями коллекционирования меня познакомил один старый итальянец, хорист театра «Метрополитен». Я получал огромное удовольствие, рассматривая свои альбомы, хотя они, к сожалению, не вызывали симпатии моей жены, которая считала, что все это выброшенные деньги.
Итальянцев с годами становилось в «Метрополи-тен» все больше и больше. Недавнее пополнение составляли Тоти Даль Монте и Титта Руффо, а в следующем сезоне должны были появиться Эцио Пинца и Джакомо Лаури Вольпи. Я пел с Титта Руффо на премьере «Вечера шуток» 2 января 1926 года. Опера эта гораздо больше подходила ему, чем мне. Он обладал великолепным драматическим баритоном, и сам был, к тому же, прекрасным актером. Его Нери (это поразительное исследование по психиатрии) казался по-настоящему сумасшедшим. Я убежден, что именно благодаря ему эта опера имела в Нью-Йорке большой успех.
11 января я пел в соборе «Сан-Патрицио» во время папской мессы Реквием по недавно скончавшейся королеве Италии Маргарите. 27 января была двадцать пятая годовщина со дня смерти Верди. Мы отметили эту дату специальной церемонией в «Метрополитен», во время которой исполнили и его Реквием.
1 февраля я покинул Нью-Йорк и отправился с гастролями вдоль побережья Тихого океана в города Сиеттл, Портланд, Сан-Франциско, Лос-Анжелос, Пассадена. На обратном пути я должен был дать концерт в Детройте, но когда приехал туда 23 февраля, на вокзале меня встретил большой отряд полиции и проводил до гостиницы. Оказывается, полиция получила такую записку: «Если Джильи не хочет узнать, как пахнет в морге, пусть и не думает петь в Детройте. Мы перережем горло этой „канарейке"». Вместо подписи стояло: «Некоторые искренние друзья Италии».
Очень трудно было угадать, что скрывалось за этой фразой. Никто не обратил внимание на подпись. Детройтская полиция, как и нью-йоркская когда-то, думала, что это скорее всего дело «Черной руки». Но почему? Кое-кто думал, что это связано с общеизвестной завистью кого-либо из соперников по сцене. По другой версии — по правде говоря, не очень убедительной — это могло быть делом некоторых приверженцев синьоры Йеритцы, которых в Детройте, как это знали все, было особенно много. Мне не хотелось отступать перед этой угрозой. Но это все же сильно сказалось на моих нервах, и я решил, что в таком состоянии вряд ли буду хорошо выглядеть на сцене. Очень неохотно — потому что я всегда с большим удовольствием выступал перед детройтской публикой — я решил отменить свой концерт. И так же, как утром -— под усиленной охраной полиции, — я в тот же вечер уехал в Буффало.
Может быть, какой-нибудь автор детективных романов и сможет извлечь из этой таинственной истории какую-нибудь пользу, но я так никогда и не понял, в чем же было дело.
В конце мая 1926 года я впервые пел в Гаване. До сих пор это была неприступная крепость Карузо, и я знал, что мне предстоит встретиться там с осбенно придирчивой публикой. Но все прошло хорошо, и мой успех был даже в какой-то мере утвержден официально, когда президент Кубы Мачадо пригласил меня петь 1 июля на торжествах по случаю бракосочетания его дочери Анджелы.
В тот вечер я чуть не лишился своего престижа, потому что был вынужден петь при сильной простуде. Мне пришлось собрать все силы, чтобы допеть до конца в '«Риголетто». Под конец я был рад, что все обошлось благополучно, что я не опозорился. Но публика, к моему великому отчаянию, была так довольна, что не давала уйти со сцены до тех пор, пока я не спел арию «О, чудный край» из «Африканки». Я попытался на ломаном испанском языке объяснить слушателям, что я простужен, но они притворились, будто ничего не понимают. В конце концов я уступил, смирившись с тем, что утром у меня совершенно не будет голоса. Наконец, освободившись, я поспешил в гостиницу, принял аспирин, выпил немного грогу, замотал горло шерстяным шарфом и улегся в постель. Через некоторое время я услышал на улице какой-то странный шум — как будто гудела большая толпа. И действительно, под окнами собрался народ и настойчиво вызывал меня: