Но скандал постепенно утих, и казалось, что о «Мефистофеле» совсем забыли, как вдруг, в 1875 году опера снова появилась на сцене в болонском театре. Опера была пересмотрена, переделана, сокращена до обычных размеров, и на афише значились первоклассные исполнители. Болонская публика восторженно встретила оперу и стала считать ее своим открытием. С тех пор «Мефистофель» Бойто всегда оставался в репертуаре болонского театра как обязательная традиционная опера.
Теперь мне предстояло встретиться с этой требовательной и подготовленной публикой. Но я был не меньше озабочен и трудностями самой оперы. Бойто был мыслителем и поэтом. В «Мефистофеле» он попытался передать философскую концепцию Гёте музыкальными средствами. «Фауст» Гуно — более цельное единство музыки и мысли, и опера эта успешно выдержала испытание временем. «Мефистофель» Бойто — несомненно, более интеллектуальное произведение и по духу гораздо ближе творению Гёте. Но в «Мефистофеле» труднее петь. Естественно, что более трудная партия доставляет и больше удовлетворения, когда с нею удается справиться. Чем глубже я изучал партию Фауста, тем сильнее увлекал и вдохновлял меня драматизм её содержания.
Я работал страстно и старался тремя различными голосами передать три периода жизни Фауста — юность, зрелость и старость — не только изменяя внешность, но и пытаясь менять окраску голоса. Позднее, в «Ла Скала», такое толкование партии вызвало похвалу Тосканини, и я до сих пор храню ее в памяти как величайшую драгоценность. А в то время такая трактовка помогла мне выдержать испытание в Болонье. В целом, я убежден, это был очень умный спектакль. Заглавную партию пел великий бас Анджело Мазини-Пьералли, дирижировал Серафин. И когда я услышал, что требовательная болонская публика просит меня спеть на бис две главные арии — «С полей, лугов...» и «Вот я и у предела...», я понял, что испытание прошло успешно — сражение выиграно.
Следующее приглашение я получил от самого великого Масканьи. Я был еще в Болонье, когда он написал мне, что будет зимой дирижировать в неаполитанском театре «Сан-Карло» и спрашивал, не соглашусь ли я выступить в «Мефистофеле» и «Сельской чести».
Само предложение петь в «Сан-Карло» — уже величайшая честь, тем более, когда это предложение делает сам Масканьи! Конечно, я согласился. Сезон в театре открывался в декабре «Сельской честью». А был уже октябрь. Как только я смог покинуть Болонью, я поспешил в Рим, чтобы подготовить партию с маэстро Розати.
Тем временем стали вырисовываться некоторые семейные проблемы, которым тоже надо было уделять внимание. Все это время Костанца жила у матушки в Реканати. Она ждала ребенка и теперь непременно хотела, чтобы последние месяцы мы были вместе. В начале декабря мы уехали с ней в Неаполь и сняли там на зиму меблированную комнату в пансионе «Бон Сежур»[13]. И так получилось, что в одном сезоне меня ожидало сразу три испытания: «Сан-Карло», Масканьи и отцовство. Честно говоря, я был даже напуган такой перспективой.
ГЛАВА XVII
Однажды, когда я стоял на остановке трамвая, возвращаясь с репетиции в «Сан-Карло», я случайно услышал обрывок разговора двух неаполитанцев.
— Говорят, он неплохо поет, этот новый тенор, Джильи...
— Мало ли, что неплохо! Все равно он и в подметки не годится нашему дону Энрико!..
Я не сразу понял, о чем шла речь. Но потом сообразил, что меня сравнивают с великим Карузо, который был неаполитанцем и, хотя уже много лет жил в Америке, по-прежнему оставался кумиром своих соотечественников. Так родилось сравнение, которое и много лет спустя, в Нью-Йорке, мучило и преследовало меня. Но в тот момент оно лишь позабавило меня и немного польстило самолюбию. Как-никак, мое имя называют рядом с именем знаменитого «золотого горла».
— Значит, мне так и не сравняться никогда с Карузо? — подумал я. — Может, и нет. Согласен. Но пения я все равно не оставлю!
Как я утке сказал, я испытывал некоторую тревогу при мысли, что предстоит встреча с великим Масканьи. Целый год успешных выступлений прибавил мне уверенности в себе, но в остальном я не очень изменился. Я всегда был несколько простоват, не умел вести светские разговоры, терялся при встрече со знаменитостями. Но одной из поразительных черт великого Масканьи как раз и было его умение и желание сразу же рассеять всякую застенчивость и неловкость, которую он замечал в других. Первая же встреча с ним положила начало нашей дружбе, которая длилась затем тридцать лет и оборвалась лишь с его смертью.
«Сельская честь» — самая известная его опера, но не самая моя любимая. Много лет спустя, в Риме, в 1947 году я пел в другой его опере, и она, по-моему, гораздо больше подходит моему голосу. Это — «Друг Фриц». Тем не менее наши отношения с Масканьи в творческих вопросах всегда отличались глубоким взаимопониманием. Его оперы всегда интересовали меня, даже если с точки зрения тенора были неблагодарными или трудными. Так что в конце концов в моем репертуаре оказалось шесть его опер — «Сельская честь», «Жаворонок», «Маленький Марат», «Ирис», «Сильвано» и «Друг Фриц». Хотя в чисто музыкальном плане мне не очень нравилась драматическая напряженность «Сельской чести», я сделал все возможное со своей стороны, чтобы исполнить ее хорошо. Честно говоря, на первых репетициях в «Сан- Карло» Масканьи даже смеялся над моими чрезмерными стараниями. Помню, например, что я как только мог раздувал легкие и пел верхние ноты в «Сицилиане» со всей силой, на какую только был способен мой голос.
И когда доходил до «О Лола, белизной поспоришь со снегом, своею красою дивной сияя...», у меня уже не хватало дыхания.
— Это выше человеческих сил — дотянуть до конца при таком разбеге, какой взяли вы, — сказал маэстро, — поберегите свой голос. Научитесь оставлять немного про запас.
С помощью Масканьи я научился это делать. В тот вечер, когда состоялось открытие сезона в «Сан- Карло», в декабре 1915 года, мое исполнение партии Туриду побудило одного неаполитанского критика заметить, что «всем непременно нужно поскорее послушать Джильи, пока еще есть возможность, потому что он у нас долго не продержится, — Америка заберет его к себе».
Америка? Мне и в голову не приходило это.
В январе 1916 года в репертуаре «Сап-Карло» появился еще и «Мефистофель». Масканьи как дирижер предложил довольно медленный темп, так что спектакль кончался обычно далеко за полночь. 31 января спектакль тоже не был исключением: в благодарность за аплодисменты я спел на бис арию «Вот я и у предела...», затем сорвал с себя косматый парик и седую бороду восьмидесятилетнего старца и вскочил в такси. Была уже половина третьего ночи. Я очень устал, но одного взгляда Костанцы было достаточно, чтобы я понял — спать не придется. Я выскочил на улицу и бросился искать акушерку.
Публика, которая аплодировала несколько часов назад старому Фаусту, наверное, посмеялась бы, увидев меня теперь в роли помощника акушерки. Но эта роль нужна была мне лишь для того, чтобы избавиться от мук ожидания в соседней комнате. Моя девочка родилась в восемь утра (в этот же день мне предстояло петь концерт). Мы назвали ее Эстер — по имени моей матушки. Но очень скоро она превратилась в Эстерину, правда, для такого крохотного создания имя это было слишком длинным, и мы стали звать ее просто Рина. С тех пор она навсегда так и осталась Риной.
Из-за какого-то кризиса или по каким-то другим причинам сезон в «Сан-Карло» неожиданно окончился. Тогда я уговорил Костанцу поехать с Риной в Реканати, а сам отправился на несколько недель в Модену, чтобы петь там в «Мефистофеле». Вернувшись через две недели в Неаполь, я узнал, что сезон продолжается, но уже в театре «Беллини», и мне предстоит петь Фердинанда в «Фаворитке» Доницетти. Жизнь моя становилась лихорадочной, и я понял, что должен раз и навсегда привыкнуть к этому.
К слову сказать, торопливость была как бы в природе «Фаворитки». Доницетти понадобилась всего неделя во время недолгого пребывания в Париже, чтобы написать первые три акта оперы. Что касается четвертого, то рассказывают, будто он написал его часа за три, когда надо было убить время в ожидании одной своенравной парижанки. «Фаворитка», конечно, не лучшее произведение этого чрезвычайно плодовитого композитора. Но ведь опера может войти в историю музыки, даже если это и не шедевр.