Как только мне удавалось освободиться от официальных церемоний и светских приемов, я удирал после спектакля к Дзерри и синьоре Чечилии (она, похоже было, переменила свое мнение обо мне и больше не считала меня бездельником). На столе появлялись отличные спагетти, и мы славно проводили время в маленьком ресторанчике, который «принес Дзерри успех» в Новом свете.
— Я мог бы помочь тебе как-нибудь? — спросил я однажды вечером Дзерри. — Ведь теперь очередь за мной.
— Нет, спасибо, — резко ответил он. Он по-прежнему держался со мной несколько высокомерно и, видимо, хотел продолжать в том же духе.
— Ты уверен в этом? — настаивал я.
— Ну, — наконец сказал он, колеблясь. — Вообще-то есть одна вещь, которую ты мог бы сделать для меня. Ты бы не возражал, если бы я назвал свой ресторан твоим именем — «Ресторан Беньямино Джильи»? Понимаешь, это очень помогло бы мне в делах...
ГЛАВА IX
Назначение в Ливию могло стать приятной переменой в моей жизни. Но дело в том, что до Ливии я так и не доехал. Я упустил, таким образом, единственную возможность стать героем и украсить свою грудь орденами. (Может быть, правда, возможность эта была не так уж и реальна...) Словом, я так и не увидел ни верблюдов, ни арабов, ни пустыни. Вместо этого мне пришлось служить мессы, петь мотеты и питаться жирными куриными ножками, которыми пичкали меня медицинские сестры.
Когда мы приехали в Неаполь, нас разместили в больших казармах. Со всей Италии продолжали прибывать сюда все новые и новые воинские части, и все они оставались в Неаполе в ожидании, пока их переправят через море в Триполи. Так прошла одна неделя, другая, третья. Дисциплина в казарме несколько поослабла, и чтобы как-то развеять скуку и просто так, ради упражнения, я стал петь. Я пел с утра и до вечера почти непрерывно. Однажды, стирая белье, я распевал во весь голос «Та иль эта, я не разбираюсь...». Меня услышал один сержант-неаполитанец из санчасти. По собственной инициативе, не сказав мне ни слова, он переговорил обо мне, как я узнал впоследствии, с одним из старших офицеров. В результате меня перевели из Неаполя в военный госпиталь в Казерте.
— Говори всюду, что у тебя что-нибудь болит, — советовал мне сержант.
— Но чего ради? — удивлялся я. Вся эта история казалась мне просто глупой, даже идиотской выходкой военного бюрократа.
— Я не могу тебе объяснить сейчас, но ты не беспокойся, — добавил сержант загадочно. — Все это делается для твоего блага.
Когда я прибыл в госпиталь, мне указали койку в одной из палат. Первые дни я пытался следовать совету сержанта и продолжал жаловаться на острые боли. К концу недели я заметил, однако, что доктор, некий майор Маттиоли, не очень-то всерьез принимает мои жалобы.
— Ну как, господин тенор? — весело спрашивал он меня. — Что у тебя сегодня болит?
— Я не могу пошевелить левой рукой, господин майор, — отвечал я жалобным голосом.
— Да, это, конечно, серьезно, — говорил майор, подмигивая мне, — но я все же думаю, что ты мог бы подняться с постели и пройтись немного, а? Может, ты попробуешь встать и подойти ко мне?
К концу второй недели я уже перестал считаться больным, и меня назначили, хоть и неофициально, ассистентом майора Маттиоли. Я ходил с ним в обходы по палатам, записывая его замечания у кроватей больных, и затем переписывал все это начисто, то есть вел своего рода истории болезни. А когда майор узнал еще, что я работал в аптеке, он вообще отдал мне ключи от своего шкафа и велел поддерживать в нем порядок.
Все это было очень приятно, но я по-прежнему не понимал, почему так происходит. А как же мое назначение в Ливию? Наконец я прямо спросил у майора:
— Не сочтите за дерзость, но, может быть, вы объясните мне, что я тут делаю?
Майор усмехнулся:
— Можешь благодарить свой бесценный голос. Кто-то решил, видимо, что он такой драгоценный, что тебя не следует посылать в Ливию. Пески пустыни могут, наверное, повредить твои голосовые связки, так я, полагаю.
— А как же мой полк?
— Полк? Он уже три дня как отправился в Ливию.
Я собирал все свое мужество, чтобы не струсить в самый трудный момент. А теперь оказывалось, что войны для меня не стало. Мне не много понадобилось времени, чтобы свыкнуться с этой мыслью. Моя новая жизнь была очень удобной, а приспособиться к удобствам обычно не составляет труда. У меня не было никаких забот и никакой ответственности ни за что. Все было — прелестная неопределенность. И я решил относиться ко всему с оптимизмом.
Меня очень приободряли в этом еще и медицинские сестры, которые правили госпиталем. Ни одна из них не могла понять, почему меня держат здесь так долго, и все считали поэтому, что у меня, должно быть, какая-то тайная болезнь. Но поскольку я все же был в состоянии служить мессу и петь в капелле, я скоро стал общим любимцем.
Сестры баловали меня, кормили, одаривали всякого рода лакомствами. Очень большое впечатление произвела на них моя доброта: с тех пор как стало ясно, что об уроках пения не может быть и речи, я решил сам давать уроки пения выздоравливающим больным. Я обнаружил тогда, что преподавание — очень полезное дело. Оно помогает уяснить многое самому себе.
С тех пор как я уехал из Рима, я стал постоянно писать Иде. Поначалу она отвечала мне сразу же и очень сердечно. Потом письма стали приходить реже. По те немногие, которые я еще получал, были по-прежнему искренними и сердечными. Наконец без всякого объяснения, она перестала писать совсем. Мы не виделись уже три месяца. Я слишком хорошо знал ее, чтобы поверить, что чувство ее могло угаснуть так быстро. Я догадывался, что с ней происходит что-то серьезное. И тут я почувствовал, что меня раздражает эта жизнь, состоящая из сплошных развлечений, и что мне не терпится снова вернуться в Рим.
— Сколько я еще должен сидеть тут? — сердито спросил я у майора Маттиоли.
— По-моему, не так уж плохо тебе живется тут?
— Не спорю. По теперь у меня есть причины, по которым я хотел бы уехать.
— Если я не буду держать тебя в госпитале, то кто-нибудь возьмет и пошлет тебя по ошибке в Ливию. А мне поручено сделать все, чтобы этого не случилось. Но я мог бы, пожалуй, послать тебя на некоторое время на поправку домой, в Реканати. Тебя устраивает это?
— Я очень благодарен вам, господин майор, — пробормотал я смущенно. — Но не мог бы я съездить в Рим?
— Очень жаль. Нет. Либо Реканати, либо никуда больше. Боюсь, что ничего другого я не могу сделать. Подумай.
В любом другом случае я бы ухватился за такую возможность повидать матушку. Но сейчас меня мучила мысль об Иде, и ничто другое в этот момент не имело для меня значения. Хоть на один день съездить в Рим! На один только день! Даже одного часа достаточно! Мне нужно было только увидеть ее, выяснить, что происходит, и успокоиться. Будь у меня немного денег, я мог бы отправиться в Реканати, заехав сначала в Рим. Но поездка эта продлилась бы значительно дольше и стоила бы гораздо больше того, что я мог собрать.
Утром следующего дня я получил письмо от матушки, и когда открыл конверт, из него что-то выпало. Это оказались пять лир. Пять лир — столько я получал за пятьдесят дней службы в армии, и, конечно, это было для меня целым состоянием. Но я прекрасно понимал, что пять лир — ничто для министерства железных дорог. Я подсчитал, и оказалось, что для поездки в Рим нужно, по крайней мере, пятнадцать лир. Пять лир были, конечно, ниспосланы мне судьбой, но судьбой, недостаточно предусмотрительной. Я долго смотрел на деньги, размышляя. Затем в отчаянии отправился в табачную лавку и истратил все пять лир на сигареты и табак.
В госпитале категорически запрещалось курить, но правило это не очень соблюдалось, хотя лежачим больным было крайне трудно доставать табак. Я знал, что сами они не могут купить его и поэтому всегда готовы переплатить немного за него. Я решил извлечь пользу из этой ситуации. Это было, конечно, не очень красиво, но нестерпимое желание увидеть Иду заставило меня отбросить всякую щепетильность.