Это удивительное ощущение я снова испытывал потом всякий раз, когда какая-нибудь ария, музыкальная фраза или даже отдельная хорошо сфилированная нота волновали публику, а вместе с ней и меня. Это было ощущение, что свершилось наконец самое сокровенное мое желание. И всегда это было не столько желанием заслужить аплодисменты, сколько потребностью быть понятым, принятым, потребностью единения со слушателем.
Нас, певцов, часто обвиняют в тщеславии. И в самом деле, множество разных смешных историй, которые происходят с нами на сцене, доказывают, что это так. Но гораздо чаще, однако, наше тщеславие — это лишь своеобразное выражение мучительной, не дающей покоя потребности снова и снова убедиться, увериться, что найден контакт со слушателем, что вокальное исполнение (поскольку во всем прочем певцы чаще всего слабы и беспомощны) тронуло сердца, преодолев все преграды, создаваемые импресарио и всякими другими людьми. Нет нужды добавлять, что осознал я все это не сразу, а позднее, в результате некоторых размышлений. Конечно, это связано и с той все возраставшей радостью, которую я испытывал всякий раз, когда еще мальчиком заставлял людей повторять: «Еще только одну песенку, Беньяминелло!».
Пение, однако, вовсе не было моей единственной радостью в жизни. Если бы в мои пять лет меня спросили, что мне больше всего нравится, я ответил бы, вероятно: «Играть в камешки!». Страсть к этой игре однажды очень встревожила нашу семью, и братья до сих пор припоминают мне это.
Было лето, стояла ужасная жара. День выдался удачный: я одержал немало триумфальных побед, разрушив и захватив множество «замков» на позициях противников. Когда игра окончилась, я, возбужденный и взволнованный своими богатыми трофеями, незаметно прошмыгнул в дом. Камешки, захваченные у неприятеля, были целым состоянием, и я решил нагладиться созерцанием своих сокровищ. Чтобы никто не мешал мне рассматривать и пересчитывать камешки, и забрался под большую кровать, которая стояла в комнате сестер.
Между тем настала пора ужинать, а мое место за столом все еще оставалось незанятым. И тут началась паника. Братьев немедленно отправили искать меня по городу, а сестры, Ада и Ида, принялись утешать матушку — ей, как всегда в таких случаях, представлялись самые ужасные несчастья. Братья вскоре вернулись ни с чем, и отец решил, что остается только заявить в полицию. И вдруг матушка, сообразив что- то, вскочила с места, схватила метлу и стала шарить ею по всем углам, пока не обнаружила меня, задремавшего у горки камней под кроватью сестер.
Время шло, и те немногие клиенты-оптовики, которые еще оставались у отца, либо тоже обанкротились, либо просто перестали давать ему работу. И если не считать отдельных заказов, которые делали иногда крестьянские девушки, желавшие иметь в своем приданом пару сапожек ручной работы, то все труды его сводились теперь к починке обуви своим немногим верным клиентам.
Скоро окончательно стало ясно, что одним сапожным ремеслом семью не прокормить. Решено было, что из трех моих братьев только Эджидио останется работать в сапожной мастерской; Абрам покинул ее, чтобы пойти учиться на священника и затем надеть рясу, а Катерво тем временем пошел в подмастерья к мебельщику. (Он стал впоследствии скульптором.)
Что касается отца, то он вынужден был, к своему великому огорчению, бросить ремесло, в котором был так искусен, и искать какое-либо новое занятие. Вскоре он получил патент бродячего торговца, раздобыл тележку и стал ходить по ярмаркам, продавая ленты, тесемки, шпильки, разные безделушки и вообще все, что попадется под руку. Я часто ходил вместе с ним, и мне это было интересно. Но отцу не по душе пришлась торговля разной мелочью. Матушка понимала это и сильно тревожилась за него. Когда же отцу представилась наконец возможность заняться надежным и достойным делом, она облегченно вздохнула.
Умер звонарь нашего собора. Отец попросил его место. Поскольку он был человеком честным и скромным, постоянным и усердным прихожанином и добрым семьянином, ему дали место звонаря. Это означало, что у него будет маленькое, но постоянное жалованье, бесплатное жилье в пристройке у собора и несколько крохотных участков земли, которые он сможет сдавать в аренду.
Мы сразу же перебрались в новое жилье, и поначалу родители мои не сомневались, что им удалось, как говорят в наших краях, ухватить святого Антонио за бороду. Жить на Соборной площади, взбираться на самый верх колокольни и созывать жителей Реканати к молитве — это было великолепно! Но неоспоримое достоинство это означало, между прочим, что отец не может больше бродить по городу со своей тележкой, даже если у него остается для этого время. Теперь если и хватало его жалованья звонаря на хлеб, то лишнюю тарелку супу и спагетти мы уже не могли себе позволить. Получалось так, что жизнь наша не стала лучше. Но мне, шестилетнему малышу, она открыла новые горизонты.
ГЛАВА II
С шести лет рос я под сенью собора. Он стал моим главным наставником и учителем, он же дал мне случай испытать свой голос. Мне, мальчику из бедной неграмотной семьи, сами камни собора давали многое — гораздо больше того, чему учили меня в начальной школе. Пять обязательных лет смиренной скуки должны были составить все мое официальное образование.
Вряд ли кто слышал что-нибудь о соборе в Реканати. Он упоминается только в самых подробных путеводителях, и туристы, которые всегда спешат отыскать дом, где родился поэт Джакомо Леопарди[2], бросают на него лишь беглый взгляд. В художественном отношении, я думаю, собор — не самое интересное, что есть в Реканати. По существу, он ничем не отличается от обыкновенной церкви. Небольшой, уютный, построенный еще в средние века, он много раз потом переделывался, перестраивался — лучшего и не надо, чтобы дать ребенку представление об истории. Многие годы собор был для меня как бы продолжением или даже частью моего дома. Церковные службы стали таким же моим обычным делом, как сон, еда, занятия в школе, тем более, что все это украшалось колокольным звоном. Отцу приходилось всякий раз взбираться для этого на колокольню. Среди пения, музыки, ладана и церемониала церковной службы я впервые узнал таинство поэтического творчества.
Там, в тихом сумраке собора, озаренном лишь слабым мерцанием свечей и лампады у алтаря, глазам моим открылся целый мир. Я вовсе не был развитым или слишком восприимчивым ребенком. Честно говоря, я был самым обыкновенным мальчиком. И все же в привычной близости скульптурных и живописных портретов святых, созданных мастерами давно прошедших дней, я не мог не впитать в себя прошлого, истории, во всяком случае прошлого Италии. Я никогда не изучал искусства, историю и вообще что-либо еще, кроме пения, исключая те исторические имена, что встречаются в операх, я знаю лишь несколько других и не помню ни одной даты. Но благодаря тому, что мое детство проходило под сенью собора, я рано стал чувствовать, что мне близки те художники, архитекторы и мастера, чей труд вдохновлялся любовью к красоте, любовью столь сильной, что, щедро одарив своими творениями Рим, Флоренцию и Венецию, она смогла создать замечательные произведения искусства и в таком захолустном уголке, как Реканати.
Я сроднился с этими художественными творениями. Ведь они жили буквально на пороге моего дома. И в то же время я питал к ним большое почтение. Настал момент, когда я начал вдруг сознавать, что я тоже, как и творцы этих картин и скульптур, итальянец, и это доставляло мне радость и гордость. Позднее, в каких бы далеких краях я ни находился — будь то Буэнос-Айрес, Сан-Франциско или Читта дель Капо, где бы мне ни аплодировали, я всегда понимал, что это выражение благодарности скорее Италии, чем мне лично: ведь без Италии я был бы ничем. И образ Италии всегда связывался у меня прежде всего с картинами моего детства — милые, простые, старинные дома в Реканати, знакомый сельский пейзаж окрестностей.