— Хорошо, — сказал полковник деловито, когда я окончил. — Я предлагаю вот что. Можешь отслужить свой срок в Риме, но при одном условии — обещаешь мне ложу бенуара на свой первый спектакль в театре «Костанци».
Театр «Костанци» был и до сих пор остается крупнейшим оперным театром Рима. В последствии он стал называться Королевским оперным. Некоторое время я стоял в полном замешательстве, не говоря ни слова. Затем полковник рассмеялся. Вместе с ним рассмеялся и я.
— Слушаюсь, господин полковник, — радостно ответил я и впервые в жизни попытался отдать честь.
Шесть лет спустя, когда мне было уже двадцать пять лет, я в первый раз пел в театре «Костанци» партию Фауста в «Мефистофеле» Бойто. Накануне спектакля я отправился в штаб гарнизона и вручил полковнику Дельфино ключ от ложи бенуара.
— Я всегда стараюсь платить свои долги, — сказал я ему.
Должен отметить, что полковник сдержал свое слово. Он не только предоставил мне завидную привилегию остаться в 82-м пехотном полку, расквартированном в Риме, но даже избавил меня от ежедневных военных упражнений, назначив телефонистом при штабе гарнизона. Все это очень устраивало меня по трем соображениям: это означало, что полковник в какой-то мере взял меня под свое покровительство, а также к моему величайшему облегчению, поскольку я никогда не был атлетом, что я могу уклониться от изнурительной муштры и маршировок, которые обычно выпадают на долю пехотинцев; и наконец, самое главное, это давало мне свободное время для занятий пением.
Вспоминая былое, я могу искренне сказать, что эти два года, пока я носил грубую серо-зеленую форму простого солдата-пехотинца, были самой счастливой порой моей юности. Если же говорить о материальной стороне дела, то солдатская жизнь была, конечно, довольно суровой, и все же мне не надо было думать о еде и жилье. И — что ещё важнее — в первый раз в жизни и, должно быть, в последний, я узнал, что такое настоящее товарищество. Не было у меня больше ощущения подавленности или бессмысленной траты времени.
Вся моя жизнь сконцентрировалась теперь на занятиях пением. Обязанности телефониста были необычайно легкими, и у меня оставалось достаточно много свободного времени, чтобы не забывать, что мне двадцать лет, и развлекаться.
Телефон оказался удивительной новинкой — игрушкой, которой я не мог наиграться. Каким-то образом девушки из центральной телефонной станции узнали, что я пою, и когда у них не было работы, они обычно просили меня спеть им что-нибудь по телефону. Я охотно отвечал на их просьбы: так или иначе это ведь тоже была возможность поупражняться лишний раз. Помнится, они особенно любили «Серенаду» Тозелли и «Вернись в Сорренто».
У одной из девушек — ее звали Ида — был очень красивый голос. Я почувствовал к пей особую симпатию, хотя ни разу не видел ее в лицо. Ида гораздо чаще других просила меня спеть, хотя и казалась скромнее своих подруг. Она, например, никогда не звонила мне без какого-либо предлога.
— Я была бы вам очень благодарна, — говорила она иногда, — если бы вы узнали кое-что о моем брате, он служит в армии...
— А почему бы вам самой не прийти сюда? — спросил я однажды. — Я не могу узнать все, что вам нужно. Но я могу проводить вас к офицеру, который все объяснит вам.
Она пришла в тот же день. Я был потрясен. В обычных условиях я никогда в жизни не осмелился бы и близко подойти к такой красавице. Ну, а тут — мы ведь были уже знакомы по телефону — я собрал все свое мужество и предложил ей погулять вместе, когда меня отпустят со службы, в 6 часов.
Она очень просто согласилась.
За эту осень и зиму мы очень подружились с Идой. Когда же снова настало лето, я заказал себе костюм с единственной целью — нанести торжественный визит родителям Иды и просить ее руки. Но в то самое воскресенье, когда я должен был явиться к родителям иды, я вместе с сотнями других новобранцев отправился па вокзал, чтобы попрощаться там со своей первой любовью и уехать на войну. Шел 1911 год. Италия готовилась захватить Ливию.
ГЛАВА VIII
Переполненный поезд покинул станцию, и платочек, которым Ида махала мне, скрылся вдали. Я сбросил ранец, уселся в углу коридора и вздохнул. Это был вздох грусти и в то же время облегчения. Я был расстроен, что прервались мои занятия пением, опечален расставанием с Идой и был просто в ужасе от того, что мне предстоит сражаться с арабами, с которыми у меня лично никогда не было никаких недоразумений. имелись и другие причины, по которым я не очень огорчался, что выбираюсь из Рима именно в этот момент. Ну, взять хотя бы проблему наших взаимоотношений с Идой. Я серьезно думал о женитьбе. Мне казалось, что это было бы великолепно, хотя все же меня не оставляли недобрые предчувствия.
Родители Иды неохотно соглашались на то, чтобы наша идиллия продолжалась и дальше. Они были небогаты, но полагали, что дочь их — такая красавица — могла бы составить партию получше. При таком положении мне трудно было, конечно, спорить с ними. А они, разумеется, не согласились бы, чтобы, обручившись, мы надолго отложили свадьбу — ведь у меня ничего не было за душой, кроме каких-то смутных надежд и мечтаний. Они, конечно, настояли бы, чтобы по окончании военной службы я оставил занятия пением либо для того, чтобы найти какую-нибудь постоянную работу, либо для того, чтобы сразу же начать выступать в качестве профессионального певца (а это было бы все равно, что кинуться головой в омут). Я не расположен был делать ни то, ни другое. Но я любил Иду и вовсе не намеревался терять ее. Если бы я остался в Риме, я бы, наверное, уступил уговорам ее родителей. Ну, а теперь я ехал через Понтийские болота и был на надежном расстоянии если не от пушек, то, во всяком случае, от брака. Я смотрел в окно на унылый пейзаж и находил, что он не так уж печален. Скоро я приеду в Неаполь, затем окажусь в Триполи, оттуда, конечно, можно и не вернуться... Зато, если вернусь (и тут я пускался в тщеславные мечты о престиже возвратившегося с войны, увешанного орденами солдата), родители Иды не смогут, конечно, отказать мне. Во всяком случае, сейчас мне ничего не надо решать, сказал я себе спокойно. Судьба взяла мою жизнь в свои руки.
Но затем мысли мои обратились к другому, и тут уже все было совсем не так приятно и обнадеживающе. В случае с Идой можно было еще на что-то надеяться. Но я натворил немало других глупостей, которыми, конечно, никак не мог гордиться. Тем временем поезд как раз вышел из туннеля, свернул куда-то, и предо мной предстал голубой залив Формиа. Впервые в жизни увидел я спелые апельсины на деревьях.
Должно быть, война умудряет людей, думал я. Я очень рассчитывал на это, поскольку чувствовал, что мудрости мне все-таки еще не хватает. Выло бы несправедливо свалить всю вину за то, что произошло, на моего старого друга, повара Джованни Дзерри. Вина целиком моя.
Все началось несколько месяцев назад, когда Дзерри вновь проявил интерес к моему голосу. Я зашел к нему как-то вечером, помня добрые старые времена, и спел ему что-то прямо на кухне. Дзерри был поражен моими успехами. Однако он тут же выразил глубокое беспокойство по поводу того, что голос мой находится в руках «всего-навсего женщины». Только лучшие и самые знаменитые преподаватели пения — мужчины, разумеется, — смогут должным образом обработать мой голос. Я должен был объяснить ему, что моими успехами я в немалой степени обязан блестящему преподаванию и чрезвычайному благородству синьоры Бонуччи, той самой, которая была «всего-навсего женщиной». Но, увы! Я позволил ему убедить меня своими доводами.
Вскоре после этого разговора Дзерри привел меня к своему хозяину, знаменитому тенору Алессандро Бончи, который как раз в это время был в Риме и должен был петь в «Любовном напитке» в театре «Костанци». Бончи жил в роскошном номере на последнем этаже гостиницы «Эксцельсиор». Когда мы пришли к нему, он встретил нас в великолепном шелковом халате. Я вспомнил своего отца — что бы он подумал сейчас? В ушах у меня еще звучали его слова: «Пение не приносит доходов, мальчик мой. Выбери себе какое-нибудь ремесло и не оставляй его».