— Да нашёл я его в воротах Спасских. Думал, обрадую государя. Вот обрадовал. Готов на дыбу вздёрнуть: где взял?
— То она наседает, молодая.
— Ясно, что она. Ему-то ожерелье ни шло ни ехало.
— А мне Фёдор Алексеевич стрельцов велел поспрошать за это самое.
— За что?
— За ожерелье. Верно ли, что оно было уронено?
— Ну и что ты? — насторожился Милославский, мысленно хваля себя, что не сказал Тарарую правды.
— Ну что я? Поспрошал тех, которые там были.
— Ну и...
— Говорят, мол, валялось оно у ворот и узрел его первым ты, Иван Михайлович.
У Милославского отлегло: «Ну слава Богу, не подвёл стрелец». А вслух сказал:
— Так и я ж это самое талдоню. Не верит. Это каково? Уже и слову бояр веры нет. А?
— Нехорошо, — согласился Хованский. — Эдак до чего мы докатимся.
А меж тем, узнав тогда о смерти апраксинского человека, Иван Михайлович отыскал стрельца, треснувшего его алебардой по голове.
— Слушай-ка, голубь, а ведь помер тот муж от твоей алебарды.
— Так я рази хотел убивать? Я лишь усмирить хотел, шибко бушевал он. Ты ж сам видел, боярин.
— Я-то видел. Но он оказался человеком царицы, оттого и бушевал. Могут тебе быть из-за него неприятности, либо кнут, либо плаха. А мне жаль тебя, голубь. А почему давай договоримся: никого в воротах не было, никого ты не стукал, а ожерелье просто валялось и я, слышишь, я его подобрал. Хорошо?
— Хорошо, Иван Михайлович. Спасибо тебе, что заслоняешь мизинного человека.
— Что делать, — вздохнул Милославский, подводя вверх очи, — Христос заповедовал любить ближнего своего.
«Не подвёл стрелец, не подвёл». Теперь-то Ивана Михайловича никакой царь не достанет. Всё шито-крыто.
Глава 56
САМЫЕ БЛИЖНИЕ
Самые ближние люди к царю это, конечно, постельники. Постельничий и ночью около обретается. А ну как царю что понадобится, попить ли, поесть ли, а то и просто поболтать захочется. А постельничий вот он, рядом: и попить принесёт, и поговорит задушевно, и успокоит, ежели государь чем-то расстроен, и посоветует, если совет потребуется. А ночью-то в тишине любой совет мудрее соломонова кажется. Не зря, видно, молвится: ночная кукушка всех перекукует. Хотя, сказывают, здесь жена подразумевается. Но это у простых смертных. А у царя? Самые преданные в постельники назначаются, конечно, не из дураков. «Куковать» у царя ночью есть кому.
У Фёдора Алексеевича постельничий боярин Языков Иван Максимович, немало споспешествовавший даже в сердечных делах царя, знающий всю подноготную своего господина и преданный ему всей душой. Близок к государю и комнатный стольник Лихачёв Алексей Тимофеевич, родной брат казначея Михаила Лихачёва. На эту троицу царь может положиться как на каменную стену.
Однако в последнее время эта «каменная стена» не то что колебаться стала или трескаться, нет, но какое-то подрагивание её забеспокоило.
Началось это ещё со смерти царицы Агафьи, когда многим казалось, что вот-вот и царь за нею последует. Сии мысли не могли не посетить и любимцев царских. Перед ними встал хотя и кощунственный (при живом-то государе!), но вполне жизненный вопрос: кто воцарится после него? Уж для кого для кого, а для них-то это и впрямь вопрос жизни. Ибо, как правило, у нового царя и любимцы новые, а старые-то иногда в такую опалу попадают, что и недругу не пожелаешь.
Разговор меж собой Языков с Лихачёвым начали с сочувственных воздыханий по адресу своего высокого покровителя:
— Нездоровится государю, — вздохнул Языков. — Шибко нездоровится в последнее время.
— Да, — согласился Лихачёв. — Смерть жены и сына его шибко подкосила. За что только лекаришка жалованье получает?
— Старается вроде Даниил фон Гаден. Ан не выходит.
Постояли рядом, помолчали, и хоть мысли друг друга угадывали, всё никак не решались о главном вслух заговорить. Наконец Языков осмелился, пробормотал вроде бы для себя:
— Случись чё, кто заместо его явится? Эхе-хе.
И затаился. Ждал, что собеседник ответит на этот прозрачный вздох. Лихачёв понял, на что вызывает его постельник, но отвечал:
— Наверное, полудурок энтот.
— Не хотелось бы, — продолжал уже смелее Языков.
— Энти будут землю рыть, но его выпихивать, — всё ещё осторожничал Алексей Тимофеевич.
И его понять можно было. А ну как государь попросил постельничего «пощупать» комнатного стольника на преданность суверену. Отсюда и «этот» и «энти», попробуй догадайся о ком речь, хотя они-то, милостники царёвы, отлично понимали друг друга.
— Тогда в царстве смуты не миновать.
— Эдак, эдак, — согласился Лихачёв.
— Петра надо, — наконец открыто сказал Языков, давая сим понять собеседнику, что думают они в одну думу и нечего им друг от дружки таиться.
— Жаль, годков ему мало. Жаль.
— Зато умом его Бог не обидел. Десяти лет, а псалтырь от доски до доски наизусть чешет. Из этого мудрый царь вырастет. А из того?
— Тут ты прав, Максимыч. Кругом прав. Из энтова не царь, а всему свету потеха, а Руси позорище.
— Свету-то на потеху, а нам, брат, будет на горе. Милославские нами вертеть станут, от них добра не жди. Ныне-то нет-нет да Фёдор Алексеевич их осаживает. А Ванька? Этот только гыгыкать да слюни пускать будет, а уж за державу-то Милославские вцепятся.
Так составилось из приближенных государя ядро сторонников Петра Алексеевича. Вскоре примкнули сюда князья Голицыны Борис и Иван и четверо братьев князей Долгоруких — Борис, Григорий, Лука и Яков. Это уже была серьёзная сила, поскольку за каждым из них стояли сотни простолюдинов из дворца и обслуги.
Здоровье царя ухудшалось с каждым днём. Его личный доктор из иностранцев Даниил фон Гаден дни и ночи колдовал, составляя всё новые и новые лекарства и предлагая их царю:
— Это есть чудесный эликсир, косударь, изволь, пжальста, пить.
Первым пробовал «чудесный эликсир» сам доктор, а тогда уж пил государь. Но что-то плохо помогали эти лекарства Фёдору Бедный фон Гаден был в отчаянье. Прибыв ко двору царя Фёдора, он по легкомыслию, восхваляя своё искусство лекаря, брякнул: «Мы можем мертфый ставиль на ноги». И теперь это бахвальство выходило ему боком. Государь таял как свечка. Стол в кабинете доктора был уставлен пузырьками и склянками с «чудесными эликсирами», а улучшения здоровья царя не наступало.
Однажды пришла к нему сердитая царевна Софья Алексеевна. Постояла, посмотрела. Спросила с нескрываемым сарказмом:
— Колдуешь?
— Колдую, фаше фысошество, — отвечал добродушно фон Гаден, смешивая состав нового «эликсира».
— Кто хвастался, что мёртвого подымет? А? Чего молчишь, харя немытая?
— Но понимайт, фаше фысошество, — лепетал, оправдываясь, Даниил, — у государя слишком мал природный запас сил. Понимайт?
— Понимайт, понимайт, — передразнила Софья. — Тебя зачем выписали в Москву?
— Но-о...
— Замолчи, когда с тобой царевна разговаривает.
Фон Гаден притих. Но и Софья долго молчала, наблюдая за манипуляциями доктора. Потом спросила резко, как пролаяла:
— Что у него за болезнь?
— Скорбут, фаше фысошество, — вздрогнув, отвечал Даниил. — Уфы, к фесне она усилифается.
— Я тебе покажу «усиливается», харя немытая. Чтоб лечил царя, как по науке положено. Слышишь?
— Слышу, фаше фысошество.
Софья ушла, по-мужски топая ногами. Уловив, как затихли шаги царевны, фон Гаден пробормотал себе под нос:
— Какой злой баба, а ещё царефна.
Совсем по-другому относилась к доктору юная царица Марфа Матвеевна, всегда встречавшая его приветливой улыбкой:
— Здравствуйте, господин доктор.
Фон Гаден искренне любил эту царственную девочку, с удовольствием целовал ей руку и всегда говорил один и тот же комплимент:
— Фы есть лючий челофек на царстфе.