В государеву переднюю и царя, и царицу вели, поддерживая под руки, ближние бояре, и если б не они, юной царице трудно было бы всходить к креслам, установленным на возвышении.
Как только царь и царица вошли, все присутствующие встали и устремили взоры на них, в передней смолкли разговоры.
Наконец Фёдор и Марфа уселись в кресла. Государю были поданы в руки скипетр и держава.
Патриарх Иоаким, пришедший со всем своим синклитом — митрополитами и архиепископами, благословил государя с государыней и всех присутствующих. И царь кивнул боярину Одоевскому:
— Василий Фёдорович!
Одоевский выступил из толпы, приблизясь к царице, поклонился ей, поцеловал руку, оглядел присутствующих и начал читать.
— Князь Голицын Василий Васильевич, глава Посольского приказу.
Князь вышел из толпы, быстро взбежал к креслу царицы, поклонился и, поцеловав ей руку, сошёл вниз, пятясь.
— Князь Голицын Борис Алексеевич, — продолжал Одоевский, — начальник Приказа Казанского двора.
Князь Борис прошествовал к руке царицы с достоинством и, тоже поцеловав, воротился не спеша на своё место. Этот знал себе цену. Далее из Голицыных Одоевский представил к руке царицы князей Алексея Васильевича и Иван Алексеевича.
Затем, видимо по-родственному, он представил князей Одоевских, Никиту Ивановича и Якова Никитича. За Одоевскими к руке царицы приложились князья Хованские — Иван Андреевич, Иван Иванович и Пётр Иванович. За ними последовали представители рода Шереметевых — Василий Борисович, Василий Петрович, Пётр Васильевич Большой и Пётр Васильевич Меньшой.
У бедной Марфиньки кружилась голова от столь высоких имён и званий, кланявшихся ей и прикладывавшихся к её крохотной, ещё детской ручке. Князья Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Морозовы, Пронские, Урусовы. Знатнейшие роды прошли за эти часы перед нею — Куракины, Долгорукие, Бутурлины, Ромодановские, Пожарские, Волконские, Стрешневы, Милославские, Пушкины, Плещеевы, Львовы.
И если ещё первым она говорила заученное: «Да пребудет приязнь наша к вам», то уже последним лепетала что-то непонятное, ибо смертельно устала от этого коловращения. Фёдор заметил, как жена побледнела, взглянула на него жалко и умоляюще, и сказал Одоевскому:
— Довольно, Василий Фёдорович, на сегодня. Мы утомились. — Тут же передал державу и скипетр, стоявшим около боярам. И поднялся.
Их опять же подхватили под руки, повели вниз. И если Фёдора поддерживали, то Марфиньку почти несли, у неё подгибались ноги.
Когда в царской горнице с Марфиньки сняли тяжёлое платье, она вздохнула с облегчением и явившемуся вскоре к ней Фёдору, тоже уже разоблачившемуся от тяжёлого платья, вполне искренне сказала.
— Не хочу я его носить.
— И не надо, милая, — улыбнулся Фёдор. — Думаешь, мне легко в таком же? Я в него облачаюсь лишь в торжественных случаях, приём послов, например, или вот, как сегодня, представление тебе нашего двора.
Фёдор ласково погладил жену по голове, поцеловав в лоб, вздохнул:
— Что делать, милая, мы цари и должны отвечать сему званию.
— А почему не было твоего дяди Ивана Михайловича? Или я прозевала его?
— Нет, милая, ты не прозевала. Как мне сказали, он занедужил. Да я уже спрашивал его об ожерелье. Говорит, нашёл в Спасских воротах.
— Врёт он, врёт, — сжав кулачки, сказала Марфинька.
— Может, и врёт. Но я просил Хованского поспрошать стрельцов, и те говорят, что ожерелье валялось.
— Они все сговорились, не верю я им, не верю.
— Успокойся, милая. Найдётся твой Тиша. Куда ему деться? Утерял ожерелье. Испугался, да и сбежал.
— Не мог Тиша сбежать, не мог Батюшка давал ему вольную, но он не захотел. Он батюшку за отца родного почитает. Ах, если б я знала, — всхлипнула Марфинька и заплакала, — разве б я...
— Ну вот тебе раз, — обескураженно произнёс Фёдор, прижимая голову жены к груди. — Что уж так-то, милая?
— Они его, они его, — лепетала сквозь слёзы Марфинька. — Они его куда-то запрятали... Я уверена.
— Ну хорошо. Я завтра же велю дьяку Семёнову проверить застенки, тюрьму. Может, действительно он где-то есть.
— Вели государь, вели, — схватила Марфинька руку мужа и прижалась к ней, как к спасительной соломинке. — А дяде своему не верь.
— Ну ладно, милая. Ты только успокойся.
А меж тем князь Иван Андреевич Хованский прямо от царицыной руки отправился к Милославскому, который действительно прихворнул и лежал в постели.
— Ну, рассказывай, Иван, — встретил его Милославский с искренней заинтересованностью.
— Ну что, Иван Михайлович, — начал Тараруй, усаживаясь на лавку, — были ныне у руки её царского величества.
— Знаю я это Ты подробнее давай.
— Что сказать? Девчонка едва в обморок не упала. Да и Фёдор сидел снега белее. Ты прав, Иван Михайлович, он долго не протянет. Что делать-то станем, ежели Бог приберёт его? А?
— Типун тебе на язык, — проворчал Милославский, но, подумав, сказал серьёзно. — Думать, думать надо, Иван.
— Мы-то вот думаем, а она-то, девчонка эта, уж за Матвеевым в Мезень послала.
— Как? — вскочил и сел на ложе Милославский. — Вы мыслите, что будет, если Артамон опять в седле окажется?
— Не маленькие, мыслим. Мы с Хитрово едва уговорили государя на Москву его не пускать. Пока.
— А куда?
— Пока в Лух. Пусть там посидит.
— Ну, слава Богу, — перекрестился Милославский. — Хоть на это ума у вас хватило. А как хоть объяснили Фёдору-то?
— А как? Так и объяснили, мол, от Артамона опять на Москве смущение и шатание начнётся. Но ведь, Иван Михайлович, есть новости ещё неприятнее этой.
— Давай, выкладывай.
— Царица-то молодая к Нарышкиным наклоняется, приязнь им выказывает.
— Как выказывает-то?
— А просто, не далее как вчера была у Натальи Кирилловны, и даже, сказывают, Петеньку целовала.
— Ну, ребёнка поцеловать — не велик грех.
— Но она ж экзаменовала его, спрашивала по псалтыри.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? У Петра Алексеевича, сказывают, весь псалтырь на память взят, так и отлетает от зубов, так и отлетает. Не то что у Ивана вашего на «Отче наш» ума не достаёт.
— Ладно. Замолчи, — осадил Милославский гостя. — Как будто если Петьку или Ваньку посадим, они будут править. Может, с дураком-то оно способней будет А если Пётр воцарится, загремим мы с тобой, Ваньша, в Пустозерск, а то и куда подале.
— Загремим, Иван Михайлович, загремим. Твоя правда. Потому как тут же в Москве Матвеев вынырнет, а уж онто тоды на нас выспется. На Мезене-то зубы остре бритвы наточил.
— А как Языков с Лихачёвым?
— Сдаётся мне. Иван Михайлович, они оба на Петра ставят.
— С чего ты взял?
— Как «с чего»? С того ж самого, вроде к Нарышкиным наклоняются. А оне ныне у царя-то в великой милости, что тот, что другой.
— Ясно, постельники всегда к государю ближе всех были. Я вон ему дядя родной, а и на дух не нужен. А не я ль его на престол-то волок. Небось Языков с Лихачёвым по щелям прятались. А? Иван? Не я ли?
— Ты, ты, Иван Михайлович, возводил. Али я не помню. Я, чай, тоже причастен был.
— Вот она, благодарность от племянничка. Это каково мне переживать, Иван? А?
— Конечно, несправедлив к тебе Фёдор, несправедлив, это и слепому видно.
— А теперь вот оженили его внове царевны. Ну и что? Ждут, родит наследника. Как же. Ждите.
Милославский опять лёг на подушку, пошлёпав брезгливо губами.
— Он ныне не то что девку — блоху не придавит.
Хованский прыснул от столь едкой шутки Милославского, вполне оценив смысл её.
— Ну, Иван Михайлович, ты скажешь — прямо не в бровь, а в глаз.
— А ныне вон пристал с ножом к горлу с этим ожерельем треклятым: где взял, да где взял?
— А вправду-то где взял его?
Милославский покосился на Хованского, колеблясь: сказать? Не сказать? И решил всё же не говорить, хоша и приятель, а Тараруй, где-нито обязательно брякнет. Ну его к Богу.