— А что толку что дыхает? Мне разговор нужен, а не дых.
Но нынче для разговору несчастный Осип уж негож был и потому дьяк расстраивался, а ну запросит завтра Дума опросный лист, а в нём пусто. Изругав ещё Сысоя как следует, дьяк сел к столу и ваялся за сочинительство. На вопросы уж наторён был, с ответами труднее получалось, но всё ж со скрипом пошло-поехало, поначалу тихо, а посля и дюжей. И это обнадёживало.
Глава 42
АУТОДАФЕ[46]
Патриарх, являвшийся в Думу обычно по приглашению царя, на этот раз пришёл сам в великом возбуждении и тревоге. Благословив присутствующих, он начал говорить горячо и убеждённо:
— Великий государь, доколе мы можем терпеть главного возмутителя смуты бывшего протопопа Аввакума, продолжающего рассеивать семена раскола в православии?
— Но он же в земляной тюрьме, отец святой, на самом краю державы.
— Но он не смирился, он и оттуда побуждает народ к непослушанию и противству вере нашей. Из-за него погибла боярыня Феодосья Морозова вместе с сестрой своей княгиней Урусовой. Он, Аввакум, сбил их с пути. И он же поощрял их пострадать за раскол. Не с его ли подачи Морозова просила сжечь себя, говоря, что это будет единственной честью, которую, она, мол, не испытала. Он, Аввакум, подталкивал несчастных сестёр к самосожжению. Да великий государь, царство ему небесное, не допустил до этого. Велел отправить их в Боровскую тюрьму. А ныне? Что творится ныне? Самосожжение на севере и в Сибири стало повальным, раскольники прельщают народ таким уходом из жизни. Мне пишут, что беременная женщина, увидев этот ужасный костёр, от испуга тут же разродилась. Так её тут же столкнули в огонь, а потом бросили туда и новорождённого. Доколе, государь?
Под конец голос возмущённого патриарха поднялся почти до крика, чего с ним никогда не было. Фёдор Алексеевич слушал святого старца с сочувствием и состраданием.
— Страшные картины рисуешь ты, святой отец, но что нам делать, скажи?
— Что делать? — переспросил Иоаким. — То надо сделать с ним и его клевретами, государь, что они проповедуют сторонникам своим.
— Аутодафе?
— Да, государь. Вели сжечь их.
— Но не явится ли это для них той высокой честью, которую просила себе боярыня Морозова?
— Пусть. Удостой их этой чести, государь.
— А как Дума думает? — обратился Фёдор к сидящим по лавкам боярам.
— Сжечь, и вся недолга, — решительно сказал Яков Одоевский. — Сколь государь Алексей Михайлович с ним вожжался, в какую честь его подымал, сам благословения у него просил. А он? Как он отблагодарил? Сжечь.
— Сжечь, — поддержал Хованский. — И давно пора было.
— А ты как думаешь, Василий Васильевич?
— Если за пятнадцать лет сидения в тюрьме Аввакум не раскаялся, то аутодафе для него лучший исход, — сказал Голицын. — Тут патриарх прав.
— А вот мне оттуда, с Мезени Матвеев слезницу прислал, — заговорил опять Одоевский. — Ему платят на содержание три денежки на день, а Аввакуму с женой на день по грошу жалованья на душу. Это как? Матвеев, каким бы он ни был, в прошлом боярин, много пользы отчине приносил, и получает три денежки, а возмутитель державы грош, на денежку больше. Где справедливость? И Матвеев во многом кается, а этот доси ершится и вредит, вредит. Богохульствует. Сжечь.
— Ну а как другие бояре думают? — спросил государь.
— Сжечь, сжечь, — закивала Дума.
— Но там с Аввакумом ещё сидят сидельцы, как с ними?
— То всё одного поля ягоды, государь. Сидят с ним Лазарь, Епифаний и Никифор[47], тоже злостные раскольники. И этих нечего жалеть, — твёрдо сказал патриарх.
Дума согласно затрясла бородами: сжечь. Все смотрели на государя, которому надлежало либо утвердить, либо отвергнуть приговор.
— Я много думал об этом человеке, — заговорил Фёдор Алексеевич. — Мне видеть его не довелось.
— Невелика потеря, — заметил Иоаким.
— Но вот недавно мне было передано письмо от него, в котором он, именуя себя провидцем, услыхал якобы с неба, что отец мой на том свете был подвергнут ужасным мучениям и что-де этим он искупил свои преступления.
— Это об Алексее Михайловиче так? — вскочил с лавки Хованский. — О нашем тишайшем государе?
Дума с возмущением подхватила: «Сукин сын!», «Пёс премерзостный».
— И ты его жалеешь, государь?
— Далее он требует своего освобождения, — продолжал Фёдор, переждав шум, — чтобы он лично мог истребить все исчадия сатаны.
— Ну вот видишь, государь, — заговорил патриарх, — сей человек сам сатана. Если его ещё и выпустить, то он раздует костёр на всю державу.
— Да нет, выпускать я его не думаю. Мне просто хотелось разобраться, откуда у человека такая уверенность в своей правоте.
— От дури, государь, от самодурства, откуда ещё. Алексей Михайлович много лет с ним разбирался, сколь сил на него положил. А проку? И он же ещё в письме называет его преступником. Да за одно это...
— Ладно, святый отче, раз Дума в един голос приговорила Аввакума, я согласен. Ибо если б я заступился за него, то огорчил бы невинную душу покойного батюшки. Быть по сему! Аутодафе.
И в приговоре Думы было сказано: «...за великие на царский дом хулы».
Неистовый Аввакум томился в земляной тюрьме в Пустозерске, крохотном поселении, приютившемся у озера Пустое в низовьях Печоры. Жена его Настасья Марковна с детьми жила на Мезени, и Аввакум умудрялся писать ей письма, не давая пропасть ни одному клочку бумаги, попадавшему к нему в темницу. Было в Пустозерске ему много сочувствующих, как и принято у русских сочувствовать страдальцам, и именно они тайно передавали в темницу Аввакуму всё потребное для писания. И если Мезень была недалеко, то Москва и Боровск за тридевять земель, но и туда доходили записки апостола раскола с ободрением и поддержкой умирающим сёстрам боярыне Морозовой и княгине Урусовой.
Сидели вместе с ним и его ярые последователи Епифаний, Лазарь и Никифор. Епифанию и Лазарю за проповедование раскола в Москве ещё были отрезаны языки. Но палач, исполнявший приговор, видно, пожалел несчастных и отрезал лишь кончики. А когда их привезли в Пустозерск и всё зажило, они вдруг заговорили. И староверы разнесли весть о чуде, свершившемся с мучениками, у которых по промыслу Божию «отросли новые языки». Слух дошёл до Кремля, и по приказу Алексея Михайловича был послан в Пустозерск капитан с наказом проверить: так ли это? И если Епифаний и Лазарь действительно обрели дар речи, то повторить казнь, вырвав языки под корень.
Казнь сия нелегка и для палачей была: приговорённого надо связывать, разжимать рот, который он стискивает до хруста в зубах, вставлять меж челюстями распорку, дабы не смог сомкнуть их казнимый, потом ловить ускользающий язык, вытягивать его. Тут хошь не хошь употеешь, и до того озлишься на несчастного, что не то что язык — башку б ему оторвал. И капитан стрелецкий тоже человек, пока вырывали языки, до бешенства довели беднягу. Епифаний тут же потерял сознание, а Лазарь, едва развязали его, осенил капитана двуперстием.
— Ах ты скотина! — взревел как раненый бык капитан. — Отрубите ему, к чёрту, руку! Ну! Что стоите, олухи?!
Палачи знали, что по указу лишь языки вырвать полагалось, оттого и мешкали. Тогда капитан сам повалил Лазаря и в два счета отрубил ему кисть правой руки.
— Вот тебе за двуперстие, пёс!
Но как потом говорили раскольники, и отрубленная рука Лазаря сложила пальцы в двуперстие. Не покорилась извергу.
— Дурачок тот капитан, — говорил после Аввакум. — Лазарь его благословлял, за его погибшую душу молился, а он длань ему отсёк, малоумненький.
Лазарь после этого ничего сказать не мог, мычал лишь, а Аввакум всегда точно переводил его мычание. И тут спрашивал: