— У вас разве нет чего получше? — спросил Сухотин вполне миролюбиво, памятуя о наказе Голицына: не лезть на ссору.
— Ничего нет, — отвечал сердито татарин. — Здесь все посланники живут.
Подаренная шкурка бобра смягчила хозяина становища, и он от щедрот своих показал, где можно было взять солому для постелей. Солому для дьяка и Сухотина приволок Нечипор, навалил в углу сарая. Михайлов, почувствовавший себя хозяином запорожца, приказал ему:
— Ляжешь около меня, Нечипор.
— Добре, — согласился тот.
Расстелил поверх соломы потники, сунул под головы сёдла и мешки, а дьяку предложил накрыться своим зипуном.
— Ночью холодно будет.
— А сам чем укроешься?
— Я привыкший и так, — отвечал запорожец.
Михайлов радовался, что в столь ужасном месте обрёл себе слугу, добровольного, великодушного. Сухотин тихонько ругался:
— Чёртова татарва, этакие хоромы для посланников уготовили. У нас свиньи в лучших живут.
— Надо завтра хану заявит решительный протест, — сказал дьяк.
— Ты забыл, что Голицын наказывал: никаких ссор и требований.
— Но он же не думал, что нас разместят в сарае, не в доме.
Среди ночи дьяк проснулся от сильного зуда. Зуделась грудь и плечи. И он догадался, что с нечипоровского зипуна на него наползли вши. Михайлов сбросил его с себя, выругался по адресу запорожца: «Окаянный казак, чтоб ему пусто было».
Однако не только вши алкали свежей крови московских посланников, в сарае обнаружилось скопище блох. Отчаянно чесался и Сухотин, из последних сил цепляясь за ускользающий сон. Лишь Нечипор да его товарищи дружно задавали храпака, оставляя без внимания укусы паразитов.
Вдосталь начесавшись и наворочавшись, дьяк перед рассветом снова забылся тревожным и беспокойным сном. Проснулся он от крика:
— Коня покрали!
Все, вскочив, выбежали из сарая. Коней с вечера привязали к верёвке, которую натянули сами же запорожцы между двумя деревьями. Не было сухотинского гнедого жеребца.
— Шукаемо, — скомандовал старший из запорожцев и первым кинулся седлать своего коня. — Ты скачи сюда, ты — сюда, Нечипор, ты скачи на полуночь. Гладить в оба, у гнедка на лбу пятно белое.
Михайлов, поняв, что сейчас охрана разбежится и скорее всего более уже не воротится, крикнул:
— Нечипор, погоди, я с тобой.
Он кинулся в сарай за своим седлом, воровато оглянулся и, убедившись, что никого нет, выхватил из мешка несколько шкурок соболей, сунул за пазуху.
Обескураженный Сухотин стоял по-прежнему на том же месте.
— Не беспокойся, Иван, — утешил его, пробегая, дьяк. — Найдём! Поймаем татя.
Нечипор помог дьяку заседлать коня и даже подсадил в седло. Они поскакали на полуночь, как и приказал Нечипору старшой. Версты две они гнали коней вслань, потом Михайлов крикнул:
— Побережём коней, — и перевёл своего на шаг.
Нечипор тоже попридержал своего, поравнялся с дьяком.
— Слушай, Нечипор, — заговорил Михайлов, — я хочу воротиться назад.
— На становище?
— Нет. В Москву.
— Це дило хозяйско, — пожал плечами запорожец.
— Ты проводишь меня до Сечи?
— Оно бы можно, — замялся Нечипор, — но как хлопцы...
— А что хлопцы? Они вчетвером остались, и с Сухотиным, ты один провожаешь меня. Я же плачу тебе за это. Скажешь, что, мол, дьяк захотел воротиться, я, мол, его сопровождал. В конце концов, я за тебя кошевому слово замолвлю. Ну?
— Ну ежели так, то я согласный.
— Ты видишь, как нас встретили, — продолжал Михайлов, пытаясь даже перед собой оправдаться за своё бегство. — Хуже последних собак. Это одного коня угнали, а если бы всех? Что тогда? Если найдут коня Сухотину, он тоже там не останется, он тоже возмущался, что разместили как свиней.
— Эдак, эдак, — соглашался Нечипор, понимая, что, соглашаясь во всём с дьяком, он получит с него добрую плату за охрану. А если начнёт спорить, то может отхватить «дулю с маком». Лучше соглашаться: «Эдак, эдак».
Князь Голицын докладывал государю дела крымские:
— «...Дьяк Михайлов, испугавшись тех татей, сбежал от Сухотина, и тому пришлось одному вести переговоры. Ему было заявлено, что татарская земля доходит до тех пор, до которых ступало копыто татарских коней».
— И до куда же они считают ступало их копыто? — спросил царь.
— До самой Роси.
— Ох ты! Татарские копыта и у Москвы копытились, что ж они этого не возжелали, — заметил с сарказмом Фёдор.
— В общем, всё Правобережье они считают своим вместе с Сечью. Сухотин говорит, что они не хотят уступать и пяди.
— Надо посылать, Василий Васильевич, кого поопытнее. Раз от переговоров не отказываются, рано или поздно пойдут на уступки.
— Я хочу послать Тяпкина Василия Михайловича. Этот муж опытный, а за государев интерес насмерть стоять будет.
— Я знаю, Василий Васильевич, он много сил положил и к договору с поляками. Только, пожалуйста, дай ему на подарки и на проезд побольше. А кого с ним хочешь послать?
— Он просит Никиту Зотова.
— Это который крестника Петра пестует?
— Его самого, государь.
— Надо будет с мачехой Натальей Кирилловной поговорить, чтоб отпустила.
— Поговори, Фёдор Алексеевич, дело ведь важное, а у Зотова почерк добротный, для договора аккурат годится, и упрямства тоже у него хватает. Этого тати не испугают.
— А что, ты, князь, наказал ли Михайлова за побег из Крыма?
— Наказал, государь. Велел всыпать ему сто бататов.
— Что уж так густо-то, Василий Васильевич, хватило бы и половины.
— Ничего. Вытерпел. Зато дольше помнить будет.
Глава 32
ПОКА НЕ СПИТ ЦАРЬ
День был нелёгким для государя. В полном царском облачении (а оно не из лёгких) участвуя в крестном ходе, после которого добавилось щедрое угощение у патриарха, Фёдор утомился и поэтому, добравшись до своих покоев, искренне радовался в предвкушении отдыха и ещё чего-то, о чём хотелось помыслить одному в тишине царской опочивальни.
Постельница Родимица взбила пуховые подушки на царском ложе, пригласила ласково:
— Лягай, дитятко. Почивай с Богом.
Для Родимицы, отвечавшей и ныне за царскую постель и стелившей её когда-то ещё малолетнему царевичу, Фёдор и в двадцать лет останется «дитяткой». Правда, теперь уже она не «размовляла» с ним страшных сказок, но по-прежнему нежно любила его, как родного сына. И Фёдор же, рано потерявший родную мать, был накрепко привязан к Родимице и отвечал ей взаимностью. И всегдашнее её обращение к нему «дитятко» согревало душу юного царя, устававшую от напыщенных «великий государь» или «царское величество».
Правда, с взрослением Фёдора Алексеевича Родимица уже не спала в его опочивальне, располагаясь в соседней комнатке, но приготовление постели для «дитятки» не уступала никому, даже постельничему боярину Языкову. И если тот иногда во исполнение своих должностных обязанностей касался царского ложа, Родимица всё равно переделывала по-своему, ворча при этом на боярина:
— У тебя, Иванко, не руки — крюки.
И боярин не сердился на старуху, не мог, не имел права такого. Он довольствовался тем, что спал в царской опочивальне у государева ложа на овчинном тулупе.
Но вот погашены все свечи, оставлена лишь лампада у образов, и Родимица, покряхтывая от старости и бормоча молитвы, удалилась к себе. И в царской опочивальне наступила тишина.
Боярин Языков чутко прислушивается к дыханию государя, дабы не упустить момента, когда он уснёт и тогда можно и самому засыпать безбоязненно. Пока не спит царь, постельничий обязан бодрствовать. Фёдор Алексеевич, слава Богу, из быстрозасыпающих, и постельничему недолго приходится «лупать» очами в темноту. Но ныне что-то не спится государю, ворочается, вздыхает.
«Уж не заболел ли?» — думает Языков, но спросить не решается, дабы не нарушить опочивальную тишину. И вдруг сам государь окликает его: