Но порывы быстро сменялись один другим в слабой душе этого царственного юноши. Скоро чувство жалости, точно так же, как и чувство гнева пред тем, потеряло свою остроту, и Фёдор Алексеевич забылся в думах о другом — о той красавице-девушке, которую он при таких чрезвычайных обстоятельствах увидел в этот день.
"И хоть бы узнать мне, кто она такая! — раздумывал он. — Если приказать боярским детям разведать, так сейчас по всей Москве гомон пойдёт. Скажут: вот царевич-наследник для забавы себе честную боярышню облюбовал. Нехорошо это! Да ежели и сыщут её… любочку мою, — мысленно произнёс никогда ещё не приходившее ему на ум слово царевич и при этом вдруг покраснел, — так не скажут, кто она и как её имечко: Матвеев запретит, он теперь на меня в яром гневе. А узнать нужно: людишки при царе-государе дотошные, одни дядья Милославские чего стоят — изведут милую… у них и яды всякие, и приспешников куча. Так как же тут быть? Да, что я, забыл! — вдруг встрепенулся царевич. — А князь Василий-то? Он — такой ухарь, что всё ему нипочём. И меня-то он, кажись, полюбил. Ой, разве пойти к иноку Симеону в келейку? Сказывал я князю Василию, чтобы он пришёл туда для беседы. Ой, пойду! Сергеич, поди, теперь, батюшке на меня жалится, так, пока не призвал родитель к ответу, нужно поскорее это дело справить".
Предвидя неприятные отношения с отцом, царевич засуетился. Он послал сказать, что идёт навестить своего учителя, и сам сейчас же двинулся вслед за посланцем. Как раз навсегда было уговорено, весёлый монах-поэт спешил пред приходом царевича покинуть свою келью, наскоро приведя в ней всё в порядок и довольно неделикатно вытолкав в потайной ход рыжую краснощёкую девку, подобранную им где-то в Москве и частенько появлявшуюся у него на целые ночи для выслушивания смиренных и отеческих наставлений. Он же послал в покой князя Василия, и тот явился к нему, как то было приказано царевичем.
— Слышал поди, княже, что приключилось-то со мной на крестном ходу? — начал свои объяснения Фёдор Алексеевич. — Вот и прошу я тебя, как собиного друга своего, сделай мне милость…
— Приказывай, государь! — отозвался князь. — В чём твоя воля? А я, холоп твой, не щадя живота своего, всё исполню, как сумею…
Фёдор Алексеевич, краснея, путаясь в словах, разъяснил ему про свой случай, а потом высказал свои соображения относительно того, что может ожидать бедную девушку. Князь Василий сосредоточенно выслушал рассказ царевича, а затем воскликнул:
— Э-эх, сам знаю, как ущемить может душа красная девица сердце доброго молодца! Ладно, царевич, сослужу я тебе службишку. Но и ты меня не забудь: помоги мне раздобыть мою лапушку…
Появление царского стольника оборвало беседу. Царь Алексей Михайлович настоятельно требовал к себе своего наследника-сына.
— Иду, иду, сейчас! — засуетился не на шутку испугавшийся царевич.
По дороге к опочивальне отца, ему преградил дорогу внезапно выступивший словно из-под земли отец Кунцевич.
— Ваше высочество, одно слово, — заговорил чуть не шёпотом иезуит. — Запомните: молодая девушка, привлёкшая ваше внимание своим обмороком на площади, — дочь Чернявского воеводы Семёна Грушецкого. Зовут её Агафьей. Сообщаю вам это, чтобы вы понапрасну не мучили себя.
XLIII
СУЖЕНЫЙ
Имя Ганночки Грушецкой ничего не сказало царевичу: Фёдор Алексеевич никогда такого имени не слышал и понятия не имел, что за чернавский воевода есть такой на Руси; но опять забилось его сердце. Ранее, чем он мог ожидать, исполнилось его желание: он знал имя поразившей его девушки.
Словно в сон погрузился царевич. Он забыл, что идёт к отцу и что там ему придётся расплачиваться за невольную гневную вспышку. Сладостные мечты осенили его, и он вдруг с ужасающей ясностью понял, что и он, слабый, тщедушный юноша, любит, любит вот так же, как любит Ваську Голицына его сестра Софья, как любит князь Василий Агадар-Ковранский свою исчезнувшую от него разлапушку.
Даже пред разгневанным отцом юный царевич не расстался со своими думами. Вряд ли он слышал, что говорил ему отец. И гневные, и убеждающие слова пролетали мимо, скользили только по его возбуждённому мозгу, не оставляя в нём по себе следа. Машинально, как заведённый автомат, повинуясь отцовскому велению, подошёл царевич к "свату Сергеичу", машинально взял его руку и так же, не думая, что он делает, хотел поцеловать её, но словно сквозь туман приметил, что Матвеев не допустил его до этого поцелуя.
Артамон Сергеевич, всхлипывая от рыданий, опустился пред юношей на колена и осыпал поцелуями его руки. Хитрый царедворец знал, как должно было ему поступать, чтобы наверняка заслужить расположение царя.
Фёдор Алексеевич не отнимал своих рук. Ему было всё равно — самому ли целовать чьи-либо руки, или принимать чужие поцелуи. Так же безучастно, словно сам не свой, облобызал он руку родителя, в пояс поклонился Матвееву и ушёл, причём тотчас же позабыл всё, что происходило в опочивальне.
"Агафья, Агаша, Ганночка, — так и вертелось в его голове милое имя. — Чернавский воевода Семён Грушецкий!.. Ну, сыщу теперь, да, сыщу… Узнаю всё, увижу её… Может быть, и она меня полюбит!.." — думал он.
Старый иезуит был прав. Он с неутомимой энергией держал в своих цепких руках нити своей грандиозной интриги, знал многое, чего не видели другие.
Молодой красавицей, упавшей в обморок, когда мимо неё проходил крестный ход, была действительно Ганночка Грушецкая.
Сильно был перепуган её отец, Семён Фёдорович, выходкой Агадар-Ковранского тогда, в Чернавске. Чего-чего, а этого он уж никак не ожидал от князя Василия. Выходка была ни с чем несообразна по своей дикости.
В глубине своей души Семён Фёдорович в то время был рад примирению с Агадар-Ковранским: ведь князь Василий был завидной партией для его красавицы Агаши; но после того, что выкинул князь в Чернавске, старик оскорбился, сообразил, сколь дик был этот добрый молодец и решил, что "слава Богу, ежели князя Василия прочь отнесло".
По общественному и материальному положению род Грушецких был гораздо ниже рода Агадар-Ковранских, и вот, боясь новых диких выходок со стороны князя Василия, он и увёз от него свою красавицу-дочь.
Однако в Москве Грушецкому совсем не повезло. Не исполнилась ни одна из его "золотых надежд". Он появился в столице как раз в разгар болезни Тишайшего. Совсем не до того было его весьма немногочисленным "богомольцам и радельцам", а потому о представлении государю нечего было и думать. Нужно было беречь своё положение чернавского воеводы. И вот Семён Фёдорович тихохонько, смирнёхонько проживал в Москве, где у него был свой домик.
Он старался быть тише воды, ниже травы, боясь привлекать на себя внимание, особенно после того, как узнал, что в Москве появился и князь Василий, сразу же заявивший о себе несколькими буйными выходками, о которых заговорила вся людная столица.
В это время при Семёне Фёдоровиче была уже его Ганночка.
Страшась, как бы она не встретилась с буйным, диким князем, Грушецкий держал дочь взаперти, чуть не "под затворами". И вот в это время около него появился отец Кунцевич.
Воевода издавна привык к этому чёрному воронью католичества. Ещё в Москве он перевидал его многое множество, да и не совсем чужими были они ему, потомку польского выходца. Их религия была религией его предков, их идеалы ярко сияли ещё прадеду Семёна Фёдоровича; притом же он считал представителей этого чёрного народа людьми умными, всякою премудростью книжною богатыми.
Конечно, отец Кунцевич ничего не сказал ему о своей близости к князю Василию; он отрекомендовался воеводе как лицо, близкое к польскому магнату Разумянскому. Когда же Грушецкий узнал, что отец Кунцевич тайно лечит больного царя, то всё в нём так и всколыхнулось, иезуит стал казаться ему драгоценностью: ведь через него можно было попасть и в близость к великому царю государю!