С того и пошло. Узнав, что в кремлёвской типографии набирается сочинение Симеона Полоцкого, а не Святое Писание, Иоаким гремел перед государем:
— Это что же деется, сын мой?! Типография за государем, а в ней вместо Библии печатают Бог весть что.
— Но там хозяйствует Самуил Емельянович, и я не думаю, что он станет печатать Бог весть что, — отвечал тихо Фёдор Алексеевич. — Он умный человек.
— Этот «умник» сует свой нос, куда его не просят, а в государевой типографии вместо церковных книг печатает самого себя.
— Эту книгу я разрешил ему печатать, святой отец.
Но и эти слова государя не остудили гнев патриарха, он ушёл, сердито супя брови.
Фёдор Алексеевич не решился передавать этот разговор Полоцкому, дабы не огорчать своего старого учителя, и даже не стал спрашивать, что там за книгу он печатает. Царь знал, что первый экземпляр любой книги обязательно будет принесён к нему. А сказав патриарху о том, что он сам разрешил печатать эту книгу, государь малость слукавил, и то с единственной целью — умирить гнев святого старца. Его всегда огорчали ссоры, случавшиеся между окружавшими его людьми.
— Федя, — не унималась Татьяна Михайловна, — ты не знал Никона, а я возросла при нём, это святой человек, а ты его мучишь в тесноте и обиде.
— Но, тётушка, что я могу сделать, если патриарх о нём и слышать не хочет.
— Иоаким потому о нём слышать не хочет, что Никон умнее его. Иоаким боится, как бы он у него патриаршество не отнял. Полноте, на что оно ему ныне.
— Но ведь Никон, сказывают, до сих пор себя патриархом считает, хотя ещё в шестьдесят седьмом году Собор снял с него патриаршество.
— Господи, что ты слушаешь сплетни, Федя. Несчастному старику уже далеко за семьдесят. Его просто к Москве приблизить надо, дабы умер в тепле и заботе нашей. Поверь, он того заслуживает. Ещё до твоего рождения во время морового поветрия именно благодаря Никону многим удалось от смерти спастись.
— Ну а куда б ты хотела его?
— Да вот в Воскресенский монастырь хотя бы.
— Но он ещё недостроен.
— Ну и что. Да если там Никон начнёт распоряжаться, в год управятся со строительством.
Если Татьяна Михайловна чисто по-женски жалела опального старика и пыталась как-то облегчить ему жизнь и приблизить к столице, то Симеон Полоцкий, уязвлённый глупостью Иоакима, предлагал большее, почти несбыточное. И явился в верхнюю горницу не с пустыми руками, принёс Фёдору Алексеевичу только что отпечатанный экземпляр своей книги «Рифмологион», посвящённой поэтическому творчеству, к которому царь имел большую наклонность и пристрастие.
— Вот, Фёдор Алексеевич, дарю вам свой скромный труд от чистого сердца и приязни.
Фёдор взял бережно книжку, посветлел лицом, не мог скрыть радости своей.
— Ой, спасибо, Самуил Емельянович, я, признаться, давно ждал её.
Царь листал книжку, даже нюхал краску, прочитывал отдельные строки и, ненароком забывшись, проговорился:
— А Иоаким серчал из-за неё.
— Ах, государь, на Руси у нас премудрости негде главу преклонить, даже предстоящие Богу чуждаются её, а ведь смеют называть себя учителями, не быв нигде и никогда учениками.
— Это кого ж ты имеешь в виду, Самуил Емельянович?
— А хотя бы и Иоакима.
— Патриарха? — удивился Фёдор.
— Именно его, государь. Спесь его пучит, а разве сие красит святого отца? Нет. На высшем святом столе сидеть должен человек премудрый, смиренный, чтением книг насыщенный, наторённый. И всему новому доброжелательный. А Иоаким? Сам же говоришь, серчал из-за книжки.
— Ну а где ж взять патриарха премудрого, как ты говоришь? Где найти такого?
— А зачем его искать, государь? Сними опалу с Никона — вот тебе и высший предстоятель Церкви. Умный, опытный.
— А что ж с Иоакимом делать? Он ведь сим унижен будет и обижен, если его патриаршества лишить. Да и решать сие волен лишь Собор.
— А не надо лишать его сана. Оставь за ним сан, но отправь в Новгород, пусть там сидит. А дабы спесивый не очень высился, установи ещё патриаршество во Владимире, Ростове и Крутицах.
— Это, выходит, будет четыре патриарха, — удивился Фёдор.
— Пять. Ты про Никона забыл, Фёдор Алексеевич. Никона оставишь на Москве.
— Ой, Самуил Емельянович, сим мы в Церкви другой раскол образуем.
— Отчего же?
— Ну как? Четыре, даже пять глав явятся, они же перегрызутся.
— Ну чтоб одной главе все были подчинены, того же Никона можно наречь папой.
— Как в Риме?
— Ну да. А чем плохо? Есть Римский Папа, будет московский.
— Ой, не знаю, не знаю, Самуил Емельянович, — качал Фёдор головой. — Надо подумать, крепко подумать.
-А я и не тороплю, государь. Спешка любому делу помешка.
Ночью в постели поведал Фёдор об этом разговоре своей молодой жене Агафье Семёновне.
— Как ты думаешь, Агаша?
— Ой, государь мой, — зашептала Агафья, — куда с моим бабьим умом.
— Я сколько уж говорил тебе, зови меня по имени, Агаша. Ты ж тоже теперь царица.
— Да никак не привыкну, госу... мой Федя, Феденька, — ласково шепнула жена, прижимаясь к мужу.
— И бабьим умом не отгораживайся. Вот как бы ты поступила, доведись тебе решать, как самодержице?
— Ой, не знаю, Феденька. Но я бы патриарха не стала бы трогать. Это ж сколько зла всплывёт, не приведи Бог.
— Вот и я так думаю.
— Так и сказал бы ему, нельзя, мол, по живому-то резать.
— Да понимаешь, он учитель мой и очень умный человек, не хотелось мне обижать его, сразу отвергать предложенное. Я и сказал ему, мол, надо подумать, крепко подумать.
— Вот и правильно, Феденька. Пока думаешь, он, глядишь, и забудет о говорённом.
— Забыть-то он не забудет, — вздохнул Фёдор. — Просто мне надо подумать хорошенько, что отвечать ему.
— А ты посоветуйся с Языковым или Лихачёвым.
— Придётся, Агаша, придётся.
Но не пришлось Фёдору Алексеевичу советоваться по столь грандиозному замыслу Симеона Полоцкого, так как через несколько дней после разговора Самуил Емельянович скончался. И на похоронах его государь обливался горькими слезами, никого не стесняясь и, кажется, никого и не замечая вокруг. Он любил и боготворил своего учителя, хотя о последнем фантастическом прожекте его никогда никому не сказал ни слова, похоронив его вместе с учителем.
Глава 40
ПРИСЯГА
Бердяев с обозом и конными стрельцами долго добирался до Батурина. В Батурине пришлось задержаться, так как телеги, на которых везли свинец и порох, требовали ремонта.
Угощая Бердяева, гетман говорил:
— Хоть главный баламут в Сечи и помер, царство ему небесное, семена зловредные, посеянные им, там осталися. Но с новым кошевым, Стягайло, я думаю, можно будет кашу сварить и посев тот серковский зловредный повыдергать.
— Многое тут будет от тебя зависеть, Иван Самойлович, — заметил есаул Мазепа, сидевший за столом. — С Серко у тебя было нелюбие.
— А отчего нелюбие-то? Оттого, что Серко к хану да королю более наклонялся.
— Стягайло как на свою сторону привлечь? Пошли ему клейноды для начала.
— Э-э, нет, для начала пусть присягнёт государю, а потом уж и клейноды. За этим дело не станет. Как его хоть выбирали-то? — оборотился гетман к Быхоцкому, сидевшему в самом краю стола.
— Выбирала Рада, Иван Самойлович, выбирали, как и положено. Все хором кричали Стягайло, шапки вверх кидали.
— Ну, я «хор» ваш знаю. Поставь бочку вина, самого чёрта в кошевые выкричат.
— Нет, Иван Самойлович, было всё как надо. Да и от Серко Сечь дюже устала. Он ведь такую власть забрал, что на кругу мог любого смерти предать. Никто не смел поперёк ему слова молвить. И чем более слабел от болезни, тем злее становился.