— Родион Матвеевич! — тихо сказал государь. — Отпиши в Якутск, что я отпускаю вины Зелемею и велю не искать на нём. Наказанием его будет возбуждено всё население, и нелюбие их на нас же обернётся. Напиши, да отправь поскорее грамоту. А то там, вижу, судьи шибко старательные. А от старательных бывает вред хуже, чем от воров. Что там, кстати, насчёт вора Васьки Касимова сообщают?
— Васька вышел с Каменного острова на стругах на воровский свой промысел. Но был встречен стругами Мамонова и тот побил воров, многих поранил. Оставшиеся бежали к трухменскому берегу. Трухмены их прогнали, тогда они к персам пожаловали на остров разинский Сары. Но и оттуда их шах погнал и многих побил. Оставшихся у Баку захватили вместе с Васькой и отдали шамахинскому хану в рабы. Вот и всё, государь.
— Ну что ж, Бог им судья. Сами себе судьбу искали. И нашли.
— Да, государь, не вышел из Касимова новый Разин.
— И слава Богу, что не вышел. Нам только Разина ещё недоставало ныне. Бог с ним. Кто теперь в Охотске вместо Крыжановского?
— Данила Бибиков, государь.
— Каков он?
— Кто знает. Для пакостей время надо.
— Ну ин ладно. Будем всё же на лучшее уповать. Но сколь ни смотрю на бунты инородцев, все они проистекают от злоупотреблений наших людей. Кого ж мы ставим над ними?
— Ставим, Фёдор Алексеевич, тех, кто под рукой окажется.
— Что-то под рукой у нас то злодей, то тать оказывается.
— Так ведь даль-то какая, государь. Туда доброго человека калачом не заманишь. Отправляем тех, которые тут уж наразбойничались.
— Вот и тешим беса, прости. Господи. Так не забудь, Родион Матвеевич, отписать насчёт Зеяемея.
— Отпишу, государь, ныне ж отпишу.
— Скажи там, чтоб мне клюквы принесли, что-то на кисленькое потянуло.
— То к выздоровлению, государь, к поправке. Сейчас распоряжусь.
Стрешнев ушёл. Фёдор Алексеевич прикрыл глаза и не заметил, как задремал, и снились ему инородцы, куда-то бегущие, чего-то просящие. И ему всё хотелось им в лицо заглянуть. Но они отворачивались, никак не давались. «Видно, не знают, что я государь, — думал Фёдор. — Ну и не надо. Не очень-то и нужны».
Глава 22
РАСКОЛЬНИЧЬИ СТРАСТИ
К тобольскому воеводе боярину Петру Васильевичу Шереметеву пришёл охотник с вестью неприятной:
— На реке Березовке некий монах Даниил завёл пустынь, поставил часовню и келью. Народ окрестный к нему сбегается, а он служит по старым книгам и всем громогласно говорит, что в новых книгах вера истинная изронена.
— Выходит, раскольник этот Даниил?
— Выходит, так, боярин. Но и это не всё. В своих службах ни государя, ни патриарха Даниил не поминает, а это ведь грех. А многие девки и бабы, молящиеся у него, бьются о землю и вопят, что-де видят небо разверстое и саму Богородицу зрят. И краем уха слыхал я, что Даниил готовит людей к уходу всем миром на небо.
— К сожжению, что ли? — насторожился Шереметев.
— Выходит, так, боярин. Они уж туда бересту стаскивают, паклю, смолу. Дело за малым.
— А какой народ-то сбегается туда?
— Всякий, боярин, разных чинов: и крестьяне, и казаки, и драгуны есть. А многие всеми семьями и с малыми детьми постригаются по старой вере.
— Дорогу туда знаешь?
— А как же, боярин. С завязанными глазами доведу.
— Поведёшь отряд воинский.
Шереметев призвал сотника к себе.
— Седлай коней, бери вот провожатого и скорым шагом на Березовку. Кабы беды не случилось. Возьми за караул некого монаха Даниила, вези сюда, в приказную избу, видно, по кнуту соскучился молодец.
Дали коня и охотнику, хотя он более привык своим ходом бегать. Ехали рысью, а где было заболочено, завалежено, то и шагом едва-едва.
Уже до места оставалось несколько вёрст, как провожатый запотягивал носом, забеспокоился.
— Ты чего? — спросил сотник.
— Выходит, мы опоздали.
— С чего ты взял?
— Да гарью пованивает, аль не чуешь?
— Да нет вроде.
— Выходит, нюх у тебя посаженный, раз не чуешь.
Выехали к речке и на поляне увидели кучи чёрного пепла и головешек от пожарища, которое ещё кое-где подымливало. Подъехали ближе, меж головешек и пепла почерневшие скрюченные трупы в страшных неестественных позах.
— Ну теперь чуешь, сотник?
— Чую. Даже мясо жареное чую!
— Вели своим солдатам пошарить по кустам, не может быть, чтоб сгорели все до единого.
Вояки разъехались окрест, воротились с девочкой лет десяти, перемазанной в саже, с обгорелыми напрочь бровями и волосами на голове, искрученными жаром. Девочка тихо плакала, крестилась мелко двуперстием и твердила жалобно:
— Я маменьку бросила. Я маменьку кинула...
И как ни пытались добиться от девочки путного рассказа, она одно твердила: «Я маменьку бросила, я маменьку кинула».
Так и привезли в Тобольск в приказную избу единственного свидетеля случившейся трагедии, худенькую десятилетнюю девочку, твердившую одно и то же.
Шереметев выговорил сотнику:
— Я же велел с возможным поспешанием ехать. Что ж вы так-то?
— Так мы, Пётр Васильевич, и так гнали как возможно скоро.
— Выходит, такова воля Божья, — вздохнул охотник-проводник. — Как бы мы ни гнали, а уж раз суждено им сгореть...
Воевода распорядился к девочке с расспросами не приставать, помыть в бане, накормить и спать уложить.
— Через день-два придёт в себя, сама всё расскажет.
Но ребёнок лишь на пятый день смог рассказать, что пережил. О количестве сгоревших девочка только и сказала: «много», она просто не знала счета.
— ...Когда загорелось, я с маменькой рядом была, крепко за неё держалась... Но потом стало жарко, дымно... Я хотела побежать от жара, но маменька меня ещё крепче стала держать, говорит: «Терпи, доча, терпи, скоро вознесёмся к матери Божьей...» Но я не смогла, я укусила маменьку, и она меня выпустила... А я к окну... кто-то меня за ноги имал, но я отбилась... Меня б затащили, но я не одна бежала от огня, были ещё дяди...
— Сколько их было?
— Не знаю. Двое сразу в реку кинулись, поплыли через, а ещё два или три в кусты. Я за имя бежала, но сил не хватило, упала и плакала. За маменьку плакала. Я — грешница, я её бросила, и ещё укусила. Бог накажет меня.
— Куда уж тебя больше наказывать, дитя, — вздохнул Шереметев. — Наказана уже, сиротой стала.
— А маменька уж на небе. Поди, серчат на меня.
— Как родная мать может серчать, дитя. Она теперь Бога за тебя молит. Живи. И помни, самому себя убивать великий грех. К Богу надо идти, когда он сам позовёт.
— Ты вот что, — сказал воевода подьячему, — отведи девочку к отцу Савелию, он ей место при храме определит. Да напиши о случившемся в Сибирский приказ, и патриарху ж надо сообщить, что раскольники здесь переваживают его служителей. Обязательно сообщи про самосожжение в Мехонской слободе, которое было во дворе драгуна Абрамова. Там около сорока человек сгорело. Ну сами бы, ладно, Бог им судья, но детей за собой зачем тащат. Прямо напасть какая-то. Все с ума посходили.
— Хорошо, Пётр Васильевич, отпишу в Приказ и патриарху Иоакиму.
— В патриаршей грамоте обязательно спроси от меня, что делать мне с этими, которые народ прельщают, какими карами их отлучать от затеянного?
— Но вы ж, Пётр Васильевич, засадили трёх в земляную тюрьму.
— Ну засадил. Не на век же. Рано или поздно выпущу. Так оттого, что они в яме посидят, они не исправятся, а того ярее станут. Ни кнут, ни яма не помогают.
— Всё, наверное, от боярыни Морозовой пошло, упёртость такая.
— Да, пожалуй, Феодосья Прокопьевна их-то, раскольников, изрядно ободрила. Уж её-то сам государь уговаривал, и хоть бы хны.
— Ну вот, Пётр Васильевич, если уж государь не смог образумить Феодосью Морозову, сказывают ещё и родственница она его, то где уж нам-то, окромя кнута и ямы нечем более вразумлять-то.