VIII
РАЗБУШЕВАВШАЯСЯ БУРЯ
Несколько робея, вошёл неукротимый Агадар-Ковранский в покой своей престарелой тётки.
Пред ним, пока он шёл по дому, везде распахивались двери, многочисленная челядь и приживальцы — последних у щедрых князей Агадар-Ковранских всегда было множество — отвешивали ему низкие, подобострастные поклоны. Князь Василий не замечал этого.
У дверей тётушкина покоя сидел низенький, дряхлый, седой как лунь, со сморщенным в кулачок, похожим на печёное яблоко лицом, старикашка, единственный, собственно, холоп Марьи Ильинишны. Его звали Дротом; хотя крестовое имя у него было совсем другое, но вряд ли он и сам его помнил и откликался только на свою привычную кличку. В качестве не принадлежащего ни к дворне, ни к челяди князей человека, он держал себя самостоятельно и, бывало, не спускал даже князю Василию, и не только перечил ему, но иногда и дерзил, что, впрочем, всегда благополучно сходило ему: так сумело поставить себя в этом логове "диких князей" это беспомощное, бесправное, дряхлое и хилое существо.
И теперь Дрот, хотя и видел подходящего князя, сделал вид, что даже не замечает его. Он не встал с низенькой скамеечки, на которой сидел у дверей, даже головы не поднял, а остался сидеть, как сидел, и вдобавок ко всему замурлыкал себе что-то под нос.
Князь Василий, подойдя почти к порогу, остановился, нерешительно поглядел на Дрота и несколько заискивающим тоном вполголоса выговорил:
— Ну, здравствуй, что ли, старый пёс!
Только услышав эти слова, Дрот поднял голову и прошамкал:
— А, это — ты, забубённая твоя голова? Каким ветром занесло? Небось носился все эти дни, ветер погоняя, или у своей персидской прелестницы торчал, на некрещёную красу глаза пяля?
Князь Василий промолчал. На него, обыкновенно вспыльчивого, эти грубые слова как будто не произвели впечатления.
— Тётушка-то не легла в постель? — спросил он. — Молитвы на сон грядущий не прочитала?
— Тебя ждёт, — опять шамкнул старик. — Ты смотри, не гневи тётушку… Ишь, к погоде, надо полагать, что-то занедужилась она.
— Что с ней? — тревожно спросил князь, чувствуя, что его мгновенно охватила боязнь потерять единственное дорогое для него существо. — Дюже немощна?
— Говорю, погоду чует, может статься, оттепель начнётся, так и ноют старые кости… Да ты иди, иди, чего растабарываешь попусту? Ведь, поди, ждёт она тебя…
— Ну, ин быть так, — даже вздохнул князь Василий, — пойду! — и с этими словами он робко, осторожно отворил дверь в тётушкин покой и перешагнул через порог.
Прямо на него так и пахнуло теплом, лампадной гарью и запахом различных травяных настоек. В покое была полутьма; единственным освещением здесь были огоньки многочисленных лампадок у образов, ещё не завешенных на ночь убрусами. Неподалёку от переднего угла в глубоком кресле с высокой резной спинкой сидела сама тётушка Марья Ильинишна. В сумраке почти не видно было её, к тому же она совсем глубоко ушла в кресло, что при малом росте и совершенно тщедушной фигурке делало её совсем незаметной. Но князю Василию незачем было разглядывать её. Дорогое сморщенное старушечье лицо всегда было пред его глазами и теперь он, едва перешагнул порог, радостно крикнул и с распростёртыми объятиями кинулся к креслу.
— Тётушка милая, матушка богоданная, — лепетал он, опускаясь на колена и покрывая поцелуями маленькие морщинистые, сухие руки тётки, — прости ты меня, путаника, за то, что я давно у тебя не бывал…
— То-то, — проговорила с лаской в голосе старушка, — забывать ты меня начал, Васенька! Видно, молодое-то к старому не может липнуть…
— Ой, тётенька родимая, — совсем по-детски говорил князь Василий, — да и как же я могу забыть тебя? Ведь один я одинёшенек на белом свете и одна ты у меня кровиночка родимая. Те, что на Москве у нас есть, — только по имени родные, а истинная-то родная у меня только ты одна…
Он продолжал целовать руки Марьи Ильинишны и теперь — обычно неукротимый сорванец, не знавший удержу в своих порывах, — был совсем другим человеком. И в голосе, и в движениях у него было что-то детское, искренне покорное, отражающее неподдельную любовь, душевную ласку.
Старушку тронуло это обращение племянника. Она ласково положила на его голову руку и сказала:
— Ну, так быть по-твоему: прощаю тебя, ежели ты в чём-либо провинился… Господь да пребудет с тобою вовеки, как моё благословение пребывает с тобою… Говори теперь, что приключилось, зачем в такую позднюю пору летел?
Услыхав этот вопрос, князь Василий вскочил с колен и выпрямился во весь свой рост. Он как бы весь преобразился. На его лице уже не видно было недавнего детски-доброго выражения, оно сделалось прежним мрачно-хищным; его глаза сверкали, он дышал так тяжело, что грудь высоко вздымалась.
Старуха зорко следила за своим племянником.
— Ох, Василий, — промолвила она, — не люблю я тебя таким-то!
— Не любишь? — воскликнул тот со страстной пылкостью. — Не любишь, когда я счастлив? Ха-ха-ха! Такое, тётушка, дело мне судьба послала, что, как сделаю его, хоть и умереть не жалко…
— Что? Какое такое дело? Что у тебя, Василий, случилось? — заволновалась Марья Ильинишна.
— Доброе дело, тётушка. Такая птичка в мою берлогу залетела, что не знаю, какого бога и благодарить за это! — и он, прерываясь и путаясь в словах и выражениях, рассказал о появлении в его доме боярышни Грушецкой.
Марья Ильинишна слушала его с большим вниманием.
— Ну что же, — тихо сказала она, когда князь Василий кончил свой рассказ, — чем худо-то? Гость в дому — дар Божий.
Агадар-Ковранский злобно расхохотался.
— Слыхал я это! — проговорил он сквозь смех.
— И хорошо, ежели слыхал, — прервала его старуха, — ежели так, то чего же гогочешь, как жеребец невыезжанный? Поди, боярышня-то и годами молода и собой куда как пригожа?
— Ой-ли, тётушка, как пригожа! — пылко воскликнул князь Василий. — Что ангел небесный!
— Уж и ангел! — усмехнулась старушка. — Вот всё-то у вас так! Чуть пригожую девку где увидите, сейчас же и ангел… Видно, защемило сердце-то?
Князь Василий усмехнулся, усмехнулся зло, нехорошо; его красивое лицо так и исказила эта дьявольская усмешка.
— А ты помнишь, тётушка, кто такие Грушецкие? А? Не помнишь? Так я тебе скажу, что мой дедушка, царство ему небесное, вора-деда этой самой Агашоньки Грушецкой за бороду таскал…
— Ну, так что же из того? — спросила Марья Ильинишна, и в её голосе послышалась тревога.
— А то, что потом мой дед вору-Грушецкому царём головой был выдан, и тот его срамил и позорил, как хотел…
— Давно то было, Васенька, — печально проговорила старушка, — больно давно!
— Верно, тётушка, давно! Старики-то в земле, поди, сгнили, а вот в моём сердце дедовская обида жива. Мутит она меня, жить мне мешает… Как бываю я на Москве да войду во дворец, так и кажется мне, что все-то там старики на меня с укором смотрят, а молодые прямо так и смеются: ведь дедовская обида неотплаченной осталась, честь не восстановлена, память деда от позора не очищена… Как прослышал я, что Сенька Грушецкий в Чернавске, так с тех пор и покоя мне совсем не стало. Дал я зарок великий при первом же случае со злым ворогом рассчитаться, и вот судьба так-таки прямо на меня его дочку нанесла. Раньше, чем я думал, рок мне счастье послал… У-ух! — дико взвизгнул князь Василий. — Уже я не я буду, ежели теперь своего сердца не утолю… С тем и пришёл я к тебе, тётушка родимая, чтобы счастьем своим поделиться. Что скажете мне, мама богоданная?
Ответ последовал не сразу.
Князь Василий стоял пред тёткой, меча на неё огненные взгляды. Он тяжело дышал, страсти так и кипели в его неукротимом сердце.
— Что я тебе скажу, Васенька? — тихо заговорила наконец Марья Ильинишна. — А то скажу, что вижу я, будто негожее ты задумал. Оставь старые обиды! Ссорились старики, меж них потасовка вышла, они в грехе, они и в ответе; что меж них было, то прошло и быльём поросло; отец твой об этом не вспоминал, с чего же ты-то старые дела поднимать из могилы вздумал? Оставь, укротись! В чём повинна пред тобой, а тем паче пред твоим дедом Грушецкая? Ты это мне скажи!