XVI
Первый снег — как первый весенний дождь. Он приносит с собой такое, отчего невозможно усидеть дома. Тянет на улицу — подставить лицо снегу, ощутить на чуть открытых губах первые снежинки.
Было еще раннее утро, когда Алик проснулся. Необычайной белизной светились потолок, обои, спущенные гардины. Алик открыл форточку и до самого плеча высунул обнаженную руку. Несколько минут стоял он на мраморном подоконнике в одних трусиках и смотрел, как снег падает на крыши, на мостовые, на деревья, на голубей, рядами рассевшихся на карнизах окон и балконов.
Алик наскреб полную руку снежинок и, сомкнув глаза, осыпал себе грудь горстью свежего снега.
— Ах, хорошо! — будто умываясь холодной водой после утренней зарядки, он весело зафыркал и спрыгнул с подоконника.
Первый снег вдруг превратил восемнадцатилетнего Алика в озорного, шаловливого мальчонку. И точно так же, как детишки, которые через несколько часов проложат во дворе и на сквере первый санный путь и наполнят воздух звонкими голосами, Алик наполнил комнату гулкими звуками. Он не задумывался над тем, что к концу дня, а возможно еще раньше, этот пушистый снег потеряет свою сияющую белизну, а то и вовсе сойдет, деревья будут снова трястись от холода, подрагивать нагими темными ветвями, а крыши и балконы снова обретут свой обычный, будничный вид. Как он мог сейчас об этом думать, когда весь дом залит ярким праздничным светом, а в теле такая легкость, что кажется, взмахни руками, и начнешь парить в воздухе. Махая простертыми руками, бегал он в одних трусиках из комнаты в комнату, кричал во весь голос: «Первый снег! Первый снег!», будто забыв, что никого теперь в доме, кроме него, нет, что все еще на даче, откуда раньше чем через месяц в город, вероятно, не переедут.
…С тех пор, как консилиум врачей установил, что у Веньямина Захарьевича стенокардия, семья раньше Октябрьских праздников в город не переезжала. Уже третий год, как Сиверы встречают первый снег на даче.
Для него, для Алика, эти два, два с половиной месяца были самыми счастливыми месяцами в году. Никто его не спрашивал, куда он идет, с кем идет, зачем идет. Он был свободен от Мариных замечаний, от необходимости всякий раз обращаться к ней за разрешением посмотреть заграничный фильм. Одного этого было достаточно, чтобы Алик в эти месяцы чувствовал себя выпущенной из клетки птицей, и, хотя он перед домашними ничем не выдавал своей радости, Мара всякий раз встречала его настороженным взглядом и в присутствии отца называла не иначе, как «вольной птицей».
Все это время «Победа» была больше в распоряжении сына, чем отца. Алик разъезжал — из школы на дачу, с дачи в школу, на стадион, в театр, а если ему хотелось иногда остаться ночевать в городе, он оставался — требовалось только предварительно позвонить отцу или сестре на работу. Придумать предлог было не особенно трудно-то у него репетиция драматического кружка, то заседание редколлегии, то дополнительные занятия…
С отцом обычно бывало легче договориться, чем с сестрой, возражавшей против того, чтобы он оставался в городе без присмотра. Мара требовала, чтобы на эти два, два с половиной месяца его перевели к ней в школу. Отец не соглашался:
— Он не ребенок, чтобы водить его за ручку и следить за каждым шагом. Я в этом возрасте был уже вполне самостоятельным человеком.
И все же как ни дороги были Алику осенние месяцы свободы, еще больше любил он в эту пору воскресные дни, когда вместе с отцом готовили они дачу к зиме — вставляли внутренние рамы, шпаклевали стены, чинили печи, лезли на крышу прибить отставший лист жести, пилили и кололи дрова, возились в саду вокруг деревьев и кустов… Все это, сколько Алик помнит, отец любил делать сам и его приучил. Хлопоты в саду и во дворе так были по сердцу Алику, что он охотнее пропустил бы матч любимой футбольной команды «Спартак», чем воскресный день на даче. Но после того ночного разговора с отцом он больше двух раз в неделю на дачу не приезжал, хотя стояли мягкие солнечные дни и там его дожидалось множество дел, по которым он в прежние, школьные, годы так, кажется, не тосковал, как теперь. Но без отца не отваживался ни за что браться, а отец, как только Алик приезжал, либо запирался у себя в кабинете, либо уезжал в город. Ясно — отец просто не хочет с ним встречаться и как бы выставил сыну условие: не приезжать на дачу, когда он, отец, там. Алик уступил ему и почти перестал бывать на даче, оправдываясь перед матерью тем, что последнее время страшно занят.
Из того, что отец ни разу не напомнил ему о заявлении, Алик сделал вывод — недовольство отца вызвано не тем, что он не выполнил его приказания, а что из-за него, Алика, отец под горячую руку отдал приказание, от которого сам готов теперь отказаться.
Так думал Алик до того дня, когда приехала Мара и сообщила, что отец велел ему перестать кататься туда и назад — незачем таскаться на дачу. Отец, значит, дал ему понять, что ничего не забыл, ничего не простил, и если до сих пор не торопил с отдачей заявления, то только из желания, чтобы Алик сам пришел к этому решению.
В тот самый день, когда Мара передала ему слова отца, Алик забрал из сберегательной кассы деньги, преподнесенные ему отцом к восемнадцатилетию, и вместе с номером очереди на «Москвич» отослал по почте отцу на адрес дачи. В тот же день он заново переписал заявление, поставил новую дату и впервые за все время попытался окончательно выяснить для себя, что удерживало его до сих пор от подачи заявления. Надежда, что со временем отец все забудет и простит? Возможность иметь собственную машину, отдельную комнату в доме первой категории и комнату в двухэтажной даче, выходящую окном в густой сад? Он ничего не упустил, все перечислил, хотя в глубине души знал, что до сих пор не отдал заявления только из-за Шевы.
Чем больше Алик пытался себя уговорить, что очень легко сможет заставить себя не думать о Шеве, — тем больше о ней думал. Незаметно для себя вдруг во время лекции начинал рисовать в тетради ее портрет, всегда изображая Шеву такой, какой запомнилась ему в тот последний вечер в ложе Большого театра — голова слегка склонена набок, полуобнаженные круглые плечи, еще дышащие летним солнцем, опущены, а большие карие глаза широко раскрыты. Но очень редко удавалось ему передать улыбку, светившуюся тогда в ее глазах и озарявшую смуглое матовое лицо, нежную шею с несколькими едва заметными веснушками.
Посреди лекции он вдруг начинал писать ей письмо, заранее зная, что не отошлет его, а порвет, прежде чем допишет последние строки. Эти письма сильно отличались от тех, что посылал ей в больницу. Те были короткие, сдержанные, даже почерк был в них иной, гораздо спокойнее и более четкий, что должно было скрыть от Шевы, какого труда стоило ему составлять эти письма. Конечно, глупо посылать письма, когда на них не отвечают, но он ничего не мог с собой поделать и продолжал писать так же, как продолжал ходить в больницу.
Там, под окнами красного хирургического корпуса в глубине двора, он впервые почувствовал — даже когда стоишь на одном месте, сердце может иногда биться гораздо учащенней, чем когда бежишь в гору, в свежее ясное утро может стесниться дыхание от нехватки воздуха. Там, под окнами больницы, еще до того, как в его тетрадях стали появляться перечеркнутые рисунки, изображавшие Шеву рядом с ним в ложе Большого театра, еще до того, как стал писать ей письма, которые тут же разрывал, — он уже знал, что не отдаст заявления, пока не увидит Шеву.
После того как отец через Маргариту дал ему понять, что не собирается изменить свое решение, принял решение и Алик: он войдет к Шеве в палату и сам отдаст письмо. И уселся писать его сразу же после ухода Маргариты.
Смуглая девушка с двумя короткими косичками и заспанными глазами, в определенные часы появлявшаяся в приемной хирургического корпуса с большой корзиной в руках, знала почти всех посетителей. Собирая в корзину пакеты и кульки, приносимые родственниками в дни, когда посетителей к больным не пускают, девушка обещала выяснить все, о чем они просили. Одному лишь Алику никогда ничего не обещала, хотя он столько раз просил ее незаметно разузнать, получает ли Шева Изгур письма по почте и читает ли их. Девушка брала у него передачи для Шевы с таким видом, что ему сразу становилось ясно — ничего он от нее не узнает так же, как Шева не узнает, кто носит ей фрукты, плитки шоколада.