Шая внезапно замолчал и так же внезапно заговорил:
— С чем можно сравнить человека? Говорят, с деревом. Оно пробивается даже сквозь скалы. Но это все не то. Не то!.. Что было дальше? Вместе с переводчиком приблизился к нам и офицер.
«Новообращенные и караимы — не евреи! — выкрикнул переводчик. — Новообращенные и караимы, назад на свои места — марш!»
«А ты что стоишь?»
И прежде, чем я понял, к кому обратился офицер, я почувствовал сильный толчок в плечо.
«Марш назад!»
«Это не новообращенный, герр лейтенант! Он — юдэ».
«Он тоже новообращенный! — строго оборвал офицер переводчика и отослал за чем-то к машине. — По-немецки понимаете?» — спросил он меня.
«Немного».
«Вы новообращенный, понимаете?»
«Да».
«Фамилия?»
«Исай Нехемьевич Шапиро».
«Шапров, Исай Никанорович Шапров, понимаете? — И, записав что-то в своем блокноте, крикнул: — Цурюк, цурюк!»
Вместе со мной в огороженный колхозный двор вернулся еще один пленный с измененной фамилией и измененным отчеством.
После того как всех нас переписали, разбили на бригады, мы в сопровождении автоматчиков отправились на работу — убирать урожай. Остальных евреев тоже распределили по бригадам. Чтобы на нас, на «счастливцев», не наводить подозрений, они держались с нами отчужденно.
Спустя несколько дней в поле, где мы работали, приехала машина с автоматчиком. Меня с тем, у кого тоже была изменена фамилия, автоматчик отвез в районный центр, в Фрайдорф. Там мы узнали, что лейтенант герр Людвиг Зоммер отсылает нас к своим родным в Германию, мы будем там работать в его поместье.
Что сталось с остальными военнопленными, удалось ли им бежать с виноградников или погибли там — не знаю по сей день. Скорее всего — погибли. А я, как видите, остался жить, а за то, что остался жить, попал сюда.
Больше двух лет пробыли мы в поместье Зоммеров. Первое время жили сносно, но когда Зоммеры получили извещение, что их Людвиг погиб на Восточном фронте, они весь свой гнев излили на нас. Но что же нам было делать? Бежать? Куда? Здесь нас все знали. Кому могло прийти в голову, чтобы немецкий офицер прислал в Германию двух евреев и уберег их от смерти. Я вижу, и вы, кажется, не верите, что были такие немцы.
— Почему?
— А мой следователь, видите ли, не верит, не хочет верить. И все же они были. Были…
— А я и не спорю с вами, — отозвался Калмен Зберчук, — возможно, что и были такие, даже наверное были… Но я — не праотец Авраам.
— Что вы этим хотите сказать?
Зберчук задумался. Вот сидит перед ним еще один из тех, кого тот пинский старик определенно спросил бы: «Вы тоже, как праотец Авраам, ищете праведника, чтобы ради него спасти Содом?»
Да, он, Калмен, искал тогда праведника — без него мир был не полон. Он искал в немецком солдате, вернувшем его назад с границы, в пилоте, который низко проносился над лунинецкой дорогой и не оставил после себя ни сирот, ни вдов. Но когда он со своей частью вошел в освобожденную русскую деревню и увидел возле сожженных хат останки сожженных детей, пятью пятьдесят праведников не умалили бы в его глазах вину Содома.
XXVII
В лаву неожиданно забрела знакомая тоскливая мелодия. Вместе с мелодией донеслись обрывки слов будничной утренней молитвы.
Шая Шапиро поднялся.
— Ай, ай! Как он закатывается, бедняга! Какое воодушевление — небеса аж раскалывает! Ну, ну… Вазген, подсобери-ка инструмент… Раз наш святой Иоанн встал к амвону, это верная примета, что ночь кончилась и можно собираться на-гора. Кто этот Иоанн, или, как мы его называем, Пол-Якова? Из ваших, из польских… Нашел в шахте брошенную лаву и сделал из нее молельню. Пока утренняя смена спустится в шахту, у нас еще есть время, чтобы подойти, если хотите, в его молельню.
— Не надо, — вмешался Вазген, — человек молится, пусть себе молится.
— Молится, говоришь? У немцев на пряжках ремней была надпись — «С нами бог». Они тоже молились… Скажите мне, пожалуйста, — обратился Шапиро к удивленному Калмену, — в священных книгах так-таки написано, что кающемуся грешнику все прощается, что ему достаточно один раз ударить себя в грудь — дескать, виновен, грешен — и шагом марш прямо в рай? Знаете, кто такой этот святой Иоанн? Пол-Якова был, говорят, не то начальником еврейской полиции в гетто, не то служил у немцев, а теперь, как видите, кающийся грешник, молится три раза в день, не пропускает ни одного поста. Послушайте только, о каким экстазом раздирает небеса.
Тихая тоскливая мелодия перешла во всхлипывание, в плач.
Калмен с Вазгеном старались ступать как можно тише, Шапиро шагал широким твердым шагом. Узкая полоска луча шахтерской лампочки скользнула по стенам и потолку тесного темного штрека и наконец наткнулась на вход в низкую лаву, откуда, точно дым, густо валила темнота. В лаве трепетал слабый огонек, то появлялся, то исчезал. Над подогнутым козырьком молившегося мерцала бледная лампочка. Он стоял лицом к восточной стене и не заметил остановившихся у входа трех шахтеров. Печальная рыдающая мелодия перенесла его отсюда, видимо, в другой, далекий мир.
Эта же самая рыдающая мелодия перенесла отсюда в другой мир и Калмена Зберчука. Он вдруг увидел себя в далеком городе на Волге — была ночь накануне судного дня, и шел тогда второй год войны. В военный госпиталь его, тяжело раненного, привезли с передовой несколько недель назад. Госпиталь был обнесен высоким забором. У входа стояла охрана. И все же не было случая, чтобы в палате к вечернему обходу дежурного врача кто-нибудь из больных не отсутствовал.
Накануне судного дня к вечернему обходу врача в палате не было солдата Калмена Зберчука. Что он ушел в синагогу, знал только один человек, тот, кто прятал у себя под матрацем комплект одежды для тех, кого врачи еще не отпускали в город. Даже няне, от которой случайно узнал, что сегодня канун судного дня, Калмен ничего не сказал. Солнце уже тонуло в Волге, когда Зберчук добрался до синагоги.
Калмен давно уже принадлежал к тем, кто посещает синагогу только по большим праздникам и у кого все моление заключалось, собственно, в том, что время от времени произносил «аминь» и «да возвеличится имя его»… Совсем не ходить в синагогу представлялось ему непристойным — отец ходил, дед ходил, почему же ему быть тем, кто должен отречься… Еще одна причина, и самая важная, побудила его нарушить дисциплину госпиталя и с перевязанной ногой перелезть через забор — он потащился в синагогу в надежде встретить кого-нибудь из земляков, узнать что-нибудь о судьбе далекого родного дома.
Вечерняя молитва уже кончилась, и почти все разошлись. Среди группы людей во дворе земляков не оказалось.
Вдруг сквозь закрытые двери и окна синагоги во двор ворвался сдавленный мужской плач. Плач несся к далекому звездному небу. Все замолчали. Пожелав друг другу счастья — дожить до гибели врага человечества, да сотрется память о нем, — тихо разошлись.
В тускло освещенной синагоге Калмен застал несколько стариков, качавшихся над раскрытыми молитвенниками. Сквозь полузастекленную дверь небольшой боковушки, откуда доносился сдавленный плач, он увидел освещенного еле теплившейся свечой широкоплечего человека в талесе и балахоне. Из-под талеса виднелась только его седая борода. Длинные тени его высоко воздетых рук покрывали собой стены и потолок маленькой молельни.
Словно приросший к месту, стоял Калмен возле этого рослого широкоплечего человека и никак не мог уловить молитву, после каждого слова которой молившийся разражался потрясавшими небеса рыданиями. В его плаче и рыданиях не было смиренной мольбы о жалости. Дуб в бурю был перед Калменом. Гордый и могучий, стоял он у тлеющих свечей, вызывал небеса на праведный суд, звал к ответу целый мир.
— Кто этот человек? — закрыв за собой полузастекленную дверь, тихо спросил Калмен у служки, собиравшего со столиков молитвенники.
— Колхозник, из эвакуированных. Прибыл сюда на «Емим нороим»[19] из отдаленного села. Родом он из Латвии. Сегодня у него поминки…