— Отказываетесь выполнять приказ? Ну, мы и не таких заставляли!
И распорядился доставить сюда бричку и упряжь. Мейлаха и Василия запрягли в бричку.
— Кто упадет первым, тот будет расстрелян.
В бричку сел офицер, туго натянул вожжи и огрел кнутом сначала Мейлаха, потом Василия:
— Но!
Бричка двинулась с места.
Мейлах и Василий бежали вдоль длинной улицы, мимо домов, мимо баштана, в открытое поле. Позади клубилась пыль, щелкал кнут, въедавшийся в тело, а навстречу несся свежий ветер. День был уже на исходе, но солнце все еще стояло высоко в небе. Мейлах стал понемногу отставать. Хотелось перевести дыхание, но в ту же секунду он чувствовал удар кнутом по исхлестанному телу и продолжал бежать.
— Не могу больше, — прошептал он Василию, — падаю, Василий!
— И я с ног валюсь. Но нужно еще приналечь. Уже немного осталось. Вот он, колодец!
Мейлах прибавил шагу. Теперь некого было стыдиться… Он не слышал криков офицера, не чувствовал ударов бича. Он из последних сил бежал к колодцу.
Еще в первое лето, когда люди поселились в этих местах, вырыли глубокую яму, потом ее расширяли и углубляли — искали воду. Но воды здесь не оказалось. Яму не зарывали. К этой яме из последних сил тащили бричку запряженные Мейлах Рубинчик и Василий Терентьев.
В последнюю секунду Мейлах поднял голову к солнечной вышине и в то же мгновение почувствовал, что ноги его отделились от земли.
Он и Василий летели вниз, вместе с ними туда летел гитлеровский офицер.
Перевод М. Шамбадала.
ДОМОЙ
Стоя в дверях захолустного вокзальчика, я вдруг услышал вдали голос:
— Гей, цоб-цобе! А ну, Фиалка, не балуй! Мать и так за тебя отдувается, а ты еще тут свои штучки выкидываешь. Цо-бе!
В той стороне, где раздавался голос, ничего нельзя было разглядеть. Мешал дождь. Только было слышно, как шлепают по грязи несколько пар ног. Прошло добрых десять минут, прежде чем я увидел двух коров, тащивших крытую брезентом повозку. Сбоку шагал человек в очках — он-то и вразумлял несчастных животных, которые явно выбивались из сил. За ним плелись двое детей: мальчик лет четырнадцати — пятнадцати и девочка лет десяти. Когда подвода приблизилась, я разглядел еще одного ребенка, совсем маленького, лет четырех, который, ухватившись ручонками за край повозки, семенил сзади. Под брезентовым навесом полулежала немолодая женщина.
— Майка! Перестань вертеть задом! Цо-бе! Ведь мы уже считай что дома, в своей степи. Еще каких-нибудь сорок верст, и все. Будешь теперь пастись на лугу, как до войны.
И кнут погонщика свистнул в воздухе.
Я нагнал подводу:
— Откуда и куда?
Погонщик поглядел на меня сквозь запотевшие стекла и, словно удочку, закинул кнут за спину.
— Откуда, спрашиваете? А откуда теперь возвращается народ? Из эвакуации. А куда? Домой. Реэвакуация. Эй-эй, Фиалка, ты опять за свое! Дом почуяла, так уже и ярмо тащить неохота.
— Шимен! Шимен! — послышался из-за навеса слабый голос женщины. — Останови подводу. Я немного пройдусь, а вместо меня пусть сядет Мойшеле.
— Я, мама, не устал, — сказал малыш и, как бы в подтверждение своих слов, тут же отпустил край повозки.
— Шимен!
— Лежи, лежи, не шевелись, тебе нельзя. Поди сюда, Мойшеле, — Шимен наклонился к малышу с темными задумчивыми глазами, с насквозь промокшими кудряшками и взял его на руки. — Он у меня как раз с сорок первого… Будь он проклят, этот Гитлер!
— Как это вы позволяете такому крошке идти пешком?
— Майка с Фиалкой не потянут, им тяжело, — ответил вместо отца мальчик.
— Почему вы не поехали поездом?
— Долго рассказывать…
Только теперь я заметил, что борода у Шимена совсем седая, без единого черного волоска. Заросшее лицо выглядело измученным, щеки запали, нос заострился, очки, казалось, лишь чудом держатся на нем. Но походка у Шимена была солдатская. Прямой, как натянутая струна, он шагал наперекор дождю и ветру.
— Почему же все-таки не поездом? — повторил я.
— Это целая история…
— И вот так, пешком, вы прошли всю дорогу?
— Да, вот так, помаленьку-полегоньку, отмахали пятьсот с лишним верст.
— Пятьсот?
— Шимен, с кем ты там разговариваешь? — снова раздался голос женщины.
— Да с одним человеком. — Обратившись ко мне, Шимен тихо сказал: — Больна она, страх как больна, не дай бог никому. Прежде, до войны то есть, — продолжал он обычным голосом, — она у меня была богатырша, другой такой не сыскать во всем нашем поселке. А вот после родов заболела. Роды у нее были — врагу не пожелаешь. Ну скажите сами — можно такую больную везти поездом? Разве в поезде ей обеспечишь такой уход, как здесь, на подводе?
— Не слушайте его, — вмешалась женщина, высовывая голову из-под навеса. У нее были маленькие усталые глаза. — Вы не знаете, что это за упрямец. Сколько я его просила: Шимен, продай коров и повозку и давай поедем поездом. Нет и нет, уперся, и все. Раз я из поселка, говорит, эвакуировался со своей скотиной, стало быть, и реэвакуироваться должен, как положено порядочному хозяину. Ты, злодей, лучше бы на ребят поглядел да на самого себя. На кого ты похож! А ведь он у меня еще молодой, сорока не исполнилось.
Неожиданно коровы стали — и ни с места.
— Шимен, я слезу… Скотину тоже надо пожалеть.
— Сказано было, лежи!
Шимен поставил малыша на землю, подпер тяжелую подводу плечом и так гаркнул свое «цо-бе», словно погонял целое стадо.
Подвода тронулась.
Тем временем дождь перешел в настоящий ливень. Шимен остановил коров. Все семейство, кроме хозяина, залезло на подводу под брезент. Мы с Шименом укрылись под скирдой пшеницы. Стаскивая с ног грязные сапоги и перематывая портянки, он тяжело вздохнул, но тут же спохватился:
— Думаете, я устал? Нет, друг мой. Одно дело, когда уходишь из дома, и совсем другое, когда возвращаешься домой. Даже они, — он показал на коров, мокнущих под дождем, — даже они пошли резвей, чуть запахло степью.
По всему было видно, что сейчас он расположен поговорить, только не знает, как приступить к разговору, с чего начать.
— Да, — заметил я. — С больной женой, с маленькими детьми — и потащились в такую даль. Чего ради? Все едут поездом…
— А вот мне, мой друг, никак нельзя было, — ответил Шимен и, откинув голову, прислонился к скирде.
Несколько минут сидел молча. Могло показаться, что он заснул. Дождь все усиливался. На лужах вздувались пузыри — верный признак, что зарядило надолго.
— Ай-яй-яй… и льет, и льет, а к чему он теперь, — проговорил Шимен, словно про себя.
— Да уж, поездка в такую погоду — удовольствие небольшое.
Шимен как-то странно на меня покосился.
— Я, мой друг, не наемный возчик. Это возчик беспокоится о дороге, а крестьянина беспокоит посев. В такой дождь сеять нельзя.
Он повернулся ко мне лицом и вдруг без всяких вступлений начал рассказывать:
— Я, надо вам знать, потомственный крестьянин. Из старых херсонских колонистов. В Крым приехал лет за пять до войны. Шурин мой меня туда вызвал. Написал, что живется ему — дай бог всякому. Правду шурин написал, и нам жилось там хорошо. Я приехал почти с пустыми руками, а за каких-нибудь два года стал, можно сказать, хозяином.
Когда началась война, — продолжал он, помолчав, — меня вызвал председатель и говорит: «Шимен, мы тебе поручаем скотину и лошадей, надо их переправить через пролив». Ладно. Скотина так скотина. Иаков, наш праотец, тоже был пастухом. Посадил я жену с детьми на воз, к возу привязал свою коровенку, и пустились мы в путь-дорогу. Из Керчи выбрались благополучно и остановились в кубанской станице Буховецк. Только принялись было за работу, как нас нагнала «добрая весть»: немец идет! Снова собрались, гоним стадо дальше. Тут, в дороге, оно и приключилось. Худо ей стало, моей благоверной. На девятом месяце была. Ох, друг мой, что вам сказать… Пришлось повернуть обратно. Еле-еле дотащились до Первомайска, от Буховецка верст восемнадцать будет, а на другой день моя Шейна родила. Честь имею поздравить с новорожденным сынком! Мальчонке и недели не исполнилось, а он уже знал, что такое исход. Что делать, куда податься, немец-то уже в Буховецке!